Я бросаю оружие
Шрифт:
— Как групкомсорг седьмого «а» я требую, чтобы вопрос о приеме Мустафы... Мустафина в комсомол был разрешен сейчас же. От имени комсомольской группы и всего класса.
— Правильно, Горбунок!
— Так его!
— Крой их!
Обычно наши собрания, которые проводил Очкарик, проходили куда как гладко, так, что даже делалось скучно. Ничего особенного мы не решали, сами никогда ничего не придумывали. Когда случались перерывы во время собраний, в курилке, в уборкасе, многие поговаривали о том, что не так у нас все, неинтересно и будто понарошке, будто в фанты какие играли: «Черно с белым не берите, „да“ и „нет“ не говорите. Вы поедете на
Я, кажется, вроде и понимал, почему Очкарик да так облажался. Он, видно, думал, что наконец-то я попался ему, что уж теперь-то он мне на полную влепит, да еще и сам заслужит всеобщий почет, как какой-нибудь в Риме народный трибун, оратель, Цицерон. Для него главным делом на собрании был второй вопрос, а об остальном, он и не думал, в анкету к Мустафе вон даже и не заглянул, да и вообще прием на собрание приплел для притырки — не из-за меня же одного собрание проводить? И — эк как дунул в лужу. Аж приятно смотреть!
Только у меня-то самого все это ровным счетом ничего не меняло.
Изька Рабкин окончательно оклемался и опять пришел на выручку своему сеньору:
— Рекомендация Кузнецова вообще недействительна! Нужен обязательно комсомольский стаж не меньше одного года, а у него и полгода нету!
Тьфу, черт! Я же о том совершенно ведь не подумал. Так обрадел, что в порядочные лезу...
Встал Витька Зырянов, Бугай:
— Я ему даю рекомендацию. Еще не вечер. Ну?
— Вторая рекомендация у Мустафина — моя. Я ее снижаю! — запалился Очкарик. Не желал, рахит, уступать!
— Во-она! Сам дал — сам взял?
— Моя селедка: куда захочу, туда и повешу.
— Принципиальный товарищ!
— Ай да секретарь у нас!
— Вопросик можно? — на чистейшем русском языке спросил Сашко Титаренко. — Школьный комитет какое решение принял по поводу заявления товарища Мустафина? И вы как секретарь?
Ехидный он парень, Титаренко, известное дело — хохол!
Очкарик понял, что совсем зарвался и зарапортовался с этим вопросом:
— Я потому... Раз одна рекомендация недействительна, то вопрос автоматически... И потом: Зырянов поставил принцип на принцип, ну и я...
— Кончай бодягу, голосуй! — рявкнул Бугай.
Все, конечно, проголосовали за прием Мустафы. Очкарик было замялся, но увидал, как на него смотрят, и тоже поднял руку «за». Изька Рабкин невозмутимо проголосовал против, но и тут же нарвался. Сашко показал на него пальцем, прокуренным, как у Тараса Бульбы:
— Ось це член комитету! А ще гутарят, що, мол, то им, татарям, усе едино — що у лоб, що по лбу...
Лишь потом кое-как вспомнили, что даже не спросили биографию у Мустафы, не погоняли его по Уставу. Изька же Рабкин про то и напомнил. Да что было делать? Один Титаренко опять и съязвил:
— Який же такий був Магомет? Татар або азербайджан?
— Хохол! Что такое «секим башка», знаешь?
— Ратуйте! Вин мени голову з плич зрубае!
Очкарик пробовал остепенить ребят, повернуть так, чтобы все шло, как обычно, всерьез-понарошке, правильно и скучно. Но ему не удавалось. С такой же бузой, только уж без всякой для того причины, принимали Прохорова из седьмого «б». Странно было только, что Семядоля, который пробовал нас угомонить и когда еще, по существу, было тихо, теперь ни во что больше не вмешивался и сидел вроде бы и довольный.
Не он
бы да не его загадочное поведение, я бы, поди, и совсем забыл, что меня ожидает. И так я с кем-то перешучивался, когда услыхал слова Очкарика:— Переходим ко второму вопросу.
Стало опять тихо, хотя, наоборот, кажется, абсолютно все зашевелились-задвигались, выбирая место не то чтобы поудобнее, а поточнее, что ли; кто — будто готовясь воевать, но неизвестно мне было, на чьей стороне, а кто, видно, — глазеть и слушать.
— Ну, расскажи, Кузнецов, собранию, товарищам своим, что произошло, — моментально приняв внушительную и обличительную позу, поднял меня Очкарик. Очки его блистали справедливостью.
Деваться мне было некуда. Я рассказал про драку в кино, из-за чего она началась, не называя, конечно, фамилий. Про билет свой я не сказал ничего, просто у меня не поворачивался язык самому говорить про такое. И без меня узнают.
— И все? — презрительно спросил Очкарик.
— Все. Вообще... Почти, — прямо-таки промямлил я. Мне стало тошнехонько, и я готов был провалиться сквозь землю. Никогда я вроде не чувствовал себя особым-то трусом, а если и чувствовал, то старался давить такое в себе, но тогда просто ничегошеньки-ничего не мог с собой поделать. И ведь понимал же, что именно это Очкарику и надо и что именно это и есть самое плохое во мне. Оттого, что знал за собою свою вину, что ли?
— Ну что же, можешь садиться тогда, — будто так и должно быть, командовал мною Очкарик. — Кто хочет высказаться по существу вопроса? — заправски начал заправлять он уже и собранием.
Все молчали.
— Хорошо. — Словно чтобы посолить мои болячки, Очкарик устроил значительную и, мучительную и тяжелую для меня паузу. — Тогда я скажу кое-что. Кузнецов сейчас красиво рассказывал, как он отважно дрался, якобы за правое дело. Но вот честно, по-комсомольски признаться товарищам, что он действительно натворил, смелости у него не хватило. Не хватило ему и принципиальности, чтобы назвать своих сообщников. Что же, тогда я считаю своей обязанностью, тем более как секретаря комсомольской организации, ввести коллектив в курс дела.
Очкарик опять многозначительно замолк. А я тут начал понимать, какой же я все-таки дурак и слюнтяй и какая он сука. Ничего я не рассказывал «красиво» и ничего я не поминал о «правом деле». Это он, гад, видимо, загодя заготовил себе речугу и шпарил теперь наизусть, как по писаному. Угадал, правда, мои тайные мнения насчет нашей в драке справедливости, только я-то ведь их вслух не высказывал?
Но в чем Очкарик был в точности прав, так в том, что нечего хоть когда-нибудь давать себе слабину. Говори все как есть и получай свое, что бы ни заслужил, и не давай выставлять себя всяким клизьмам, как им хочется, и никогда не лишай себя права и возможности смотреть кому хошь, хоть друзьям, хоть недрузьям, в глаза открытыми зенками!
Я начинал набираться злости.
Очкарик продолжал:
— На самом же деле была самая обыкновенная хулиганская потасовка. И даже не обыкновенное хулиганство, а похуже. Потому что в кинотеатр были вынуждены вызвать милицию и прекратили фильм. Вот до чего дошло!
Очкарик снова помолчал, вперив во всех свои очки.
— Но и это, к сожалению, не все. — Очкарик еще помолчал, потом набрал воздуху и почти закричал тонким, словно бы рыдающим голосом: — Самое отвратительное, что Кузнецов, стараясь увильнуть от ответственности, сделал, — выбросил — в плевательницу! — свой комсомольский билет!