Я бросаю оружие
Шрифт:
Ребята зашевелились и не зашумели — никто и не зашептался — а так было, словно рокот какой пронесся по классу. Очкарик обвел парты очками, видно удостоверяясь, здорово ли сумел все преподнести. Вот гнида! Ведь и не врет, а врет! От какой это ответственности я хотел улизнуть? И не выбросил, а попробовал спрятать, и не в плевательницу, а...
Очкарик надменно уставился стеклами в меня:
— Так было, Кузнецов? Чего молчишь? Встань, когда с тобой разговаривают!
Смотри-ка ты, как раздухарился, рахит! Посмел бы он так со мной говорить не при глазетелях, а один на один! Как же, держи карман шире: когда до собрания разговаривал, ни о чем подобном небось и не помянул и вообще постарался побыстрее разговор скрутить, — только и успел подумать я, а надо было
А что мне было ответить?
Что вспомнил Шурку Рябова и решил ни за что не позорить этот же свой билет и вообще, комсомол? Как же, поймет тебе вшивый-вонючий Очкарик, оратель и бо'тало-трепло, такие вещи!
— Ну, так, — сказал я, против воли вставая. Молчание в классе стало прямо тишайшим. Только Титаренко удрученно махнул рукой:
— Эх!
Голос Очкарика сделался с прозвенью:
— И это тогда, когда тысячи и тысячи юношей и девушек отдали жизнь за то, что у них был обнаружен комсомольский билет, и они считали позором для себя с ним расстаться и предпочли мучительную смерть, когда десятки тысяч комсомольцев стояли насмерть за честь комсомольского имени и билета, когда герои краснодонского подполья переносили нечеловеческие пытки, когда с именем великого вождя советского народа Иосифа Виссарионовича Сталина погибла легендарная комсомолка Зоя Космодемьянская и другие! Комсомольский билет всегда и для всех был символом комсомольской преданности и стойкости! Для всех, кроме, конечно, Виктора Кузнецова!
Очкарь опять состроил паузу и торжественно-грозную мину.
— Помимо всего прочего, недавно еще обнаружилось, что Кузнецов и начал свою дезорганизаторскую деятельность с того, что прямо обманул комсомол. Как какой-нибудь двурушник и диверсант, тихой сапой просочившись в наши ряды! Когда его принимали в комсомол, он скрыл от товарищей, что ему совсем не исполнилось четырнадцати лет.
Сам-то ты, сука, предатель! Вредитель! — чуть было не крикнул я. Если так рассуждаешь! Я честно шел! Ведь это же надо? И как только дотункался-то?
Но я сдержался, понимая, что надо терпеть, криком тут не возьмешь и не поможешь. Да и по тому, как удовлетворенно кивнул головой Изька Рабкин, я понял, что это уже его работа: он ведь при Очкарике главным промокашкоедом. Ел, ел и выел! Ох же ты вша тихая, тифозная!
Очкарик снова замолк, готовя последний залп:
— Поэтому школьный комитет принял решение исключить Виктора Кузнецова из комсомола!
— Теперь кто хочет высказать свое мнение? — спросил Очкарик, когда немного поутихло.
— А чего говорить? Все ясно. Нам такое не приснилось и во сне! — зло крикнул десятиклассник Перелыгин.
— Я все-таки скажу, — поднялся Изька Рабкин. — Действительно, не место таким Кузнецовым в нашем советском комсомоле, особенно сейчас, когда весь наш народ напрягает все силы для борьбы с таким жестоким врагом!
Я аж задохнулся. Ах ты гнида какая! Дойдет дело до дела, сам-то в лучшем случае в писари и подашься! Протокольчики сочинять. Проверено: за четыре года ни разу не видели ни на реке, ни на торфе, ни на картошке: вечно записочка от мамочки — болен, сопельки у него. Буся несчастный! Был перед самой войной такой фельетон пропечатан, «Бусина мама» назывался, про маханшу какого-то скрипача-трепача Буси Гольдштейна, которая везде совалась за своего сыночка и даже с правительством из-за грошей за концерты Бусенькины торговалась — не краснела; отец нам с матерью читал. И этот такой же киндер. Изя! А туда же! А прищучат — еще ко мне же и побежишь: спрячь — не выдай...
Мне захотелось плюнуть на все, встать и уйти; мне здесь ничего не светило. Да я так бы и сделал, если бы Сашко Титаренко не съязвил по привычке даже в этот, ни для кого, поди, не смешной момент:
— А ты що — фашистьский комсомол бачив?
Кто-то прыснул, а у меня чуток отлегло.
Слово взял Павлик Сухов, еще один десятиклассник. Его любила вся школа, он был парень толковый и справедливый. Этого стоило послушать.
— Рабкин тут, конечно, глупость сморозил. Пусть. Но совесть, Кузнецов, действительно надо знать! Я поддерживаю предложение
об исключении.У меня на лице кожу будто стянуло, видно, кровь отошла, и сделалось мне безысходно стыдно и тоскливо. Черт с ними, с дурацкими Очкарикиными пустопорожними-пустозвонскими всякими красивыми словесами, пусть они мне будут что глухому колокольный звон, но в чем-то и он, наверное, прав? — я и сам чувствую, особенно после Павликиного выступления.
Встал Рудка Шадрин из параллельного б-класса:
— Правильно, я тоже за. А то больно много мнит об себе, к нему и не подойди. Задавало!
— Не болтай, чего не знай, пшкям баш! * — крикнул Мустафа, который все время ерзал, как на угольях.
*
Вареная голова (тат.).
— Сам ты заткнись! — рявкнул на него бас кого-то из старшеклассников.
— Ну, по-моему, все ясно? Других предложений нет? Тогда голосуем. Кто... — начал Очкарик.
— А ты-то, Кузнец, сам-то чего же молчишь?! — перекрыл его Витька Бугай.
— А что я буду говорить? — поднял на него глаза я.
— Он даже разговаривать не желает! — оба враз вспорхнулись. Изька и Рудка Шадрин.
— Ось як обрадели! Чи у обоих зараз прибыло? — Сашко, видно, заимел большой зуб на Изьку Рабкина и решил не давать ему покою-житья.
— Тише, давайте без неуместных шуточек, — продолжал Очкарик. — Приступаем к голосованию.
— Одну минуточку. Тогда разрешите, может быть, все-таки высказать некоторые соображения и мне? — поднял, как школьник, руку Семядоля, Семен Данилович, дир-директор.
— Больше бы большего я желал не выступать на этом собрании, — начал Семядоля. — Я надеялся, что комсомольская организация школы, то есть вы все, сами в состоянии серьезно и вдумчиво разобраться в поступке своего товарища и правильно решить его судьбу. Исключение из комсомола — такая мера, которая может раз и навсегда определить жизнь человека, даже целиком зачеркнуть, сломать ее. Вам, по молодости ваших лет, это трудно почувствовать, но те, кто с глубоким сознанием ответственности подошли к собственному вступлению в Коммунистический Союз молодежи, сумеют хотя бы понять умом, что настолько же — и куда более, поскольку сопряжен с мучительными переживаниями и тяжелыми для человека обстоятельствами, — серьезен и факт ухода из союза. Я не слишком заумно для вас говорю? — как всегда неожиданно, улыбнулся Семядоля.
— Нет! — разом грохнуло полкласса. Семядолину манеру на уроках как бы раздумывать вслух, словно для себя самого, все знали, все любили, все к ней привыкли и все его понимали, как бы уж там он ни мудрил. Знамо дело — просто потому, что толком слушали.
— Очень важно, чтобы вы поняли существо вопроса, невзирая ни на какие сложности. А скажите, все ли в поведении и поступках Кузнецова вам так абсолютно ясно, как о том сказали Перелыгин и Хохлов? Рабкин и Сухов тоже? Прошу только меня правильно понять: я вовсе не хочу предварять или оспаривать вашего решения, каким бы оно ни состоялось. Это ваше суверенное, самостоятельное право, внутреннее дело вашей организации. Но добиться от вас, чтобы вы вынесли свое решение с полным и ответственным сознанием правильно и честно выполненного долга, я считаю для себя непременной обязанностью. Как педагога, как коммуниста.
Семядоля по привычке снял и протер очки, потом продолжал:
— Лично для меня не все так очевидно в поведении Виктора Кузнецова. Может быть, я и сам тоже допустил ошибку, не побеседовав с ним предварительно перед сегодняшним собранием, а передоверив это секретарю комсомольской организации. Ну, например: имеем ли мы основание не доверять утверждению Кузнецова, что он стал зачинщиком драки не из хулиганских побуждений? Насколько я знаю Виктора, такое вполне в его характере. Совершенно не разобрались мы и в том, что Хохлов здесь перед нами истолковал как злостный и предумышленный обман. Скажите, Витя, вы проставили в анкете вымышленную дату рождения?