Я диктую. Воспоминания
Шрифт:
Несомненно, в новом образе жизни будет и даже уже есть кое-что, отвечающее моим стремлениям.
Но встает огромный вопрос: как человеку обрести новое равновесие? А равновесие мы утратили — в этом нет никакого сомнения: достаточно посмотреть на мельтешение многочисленных политиков, видеть, как по-дурацки, престижа ради принимаются меры, которые не разрешают никаких проблем.
На основной вопрос не дают ответа никакие правительственные меры.
Процесс распада семьи, бывшей долгие века основой человеческого существования, углубляется. Кажется, этот год объявили Годом женщины. Какой женщины? Той, что жаждет быть матерью семейства, хозяйкой домашнего очага, а зачастую
В шесть вечера поездка в обратном направлении — к тому, что некогда называлось домом, а сейчас дешевой муниципальной квартирой для рабочих. А где были дети все это время? В безымянных яслях под присмотром женщины, которая имеет какой-то диплом, что вовсе не означает наличия материнских чувств, и которая просто не может относиться по-матерински к сорока, а то и пятидесяти детишкам, доверенным ее попечению.
А когда-то существовали бабушки, тетушки, соседки.
Своих соседей люди сейчас не знают. Тетушки работают в городе, расположенном в двухстах или трехстах километрах, и у них те же самые проблемы. Ну, а для бабушек в муниципальных квартирках нет места. Они либо продолжают жить в своем домишке где-нибудь в деревне, либо от них избавились, поместив в дом общественного призрения.
Они тоже одиноки, как их дети и внуки.
Помню, когда я жил в Коннектикуте, владельцы нескольких фабрик, главным образом ткацких, приняли предложение перебазироваться в южные штаты, где им бесплатно отводили необходимые земли под цеха и освобождали то ли на десять, то ли на двадцать лет от налогов.
Буквально со дня на день перед рабочими должен был встать выбор: ехать с фабрикой, то есть оторваться от корней, или остаться без работы.
Через двадцать лет я вижу, как то же самое происходит во Франции. Больше не существует ни родной деревни, ни родного города, ни родной провинции. Все бросается разом — не только старики, не только друзья, но и привычки, и все остальное, что составляло смысл жизни.
И — следом за фабрикой.
Где же сам человек в этом беге вперед? В беге, который не только приводит к загрязнению рек и лесов в самых идиллических местностях, но и разрывает связи, создававшиеся многими веками.
Уверен, что я не заблуждался, когда говорил, что брак — анахроничный институт. Какая может быть семья, какая может быть супружеская пара, если женщина с утра до вечера занята вне дома, если ей приходится выбирать, следовать ли за мужем туда, куда призывает его работа, или ехать туда, куда зовут ее свои собственные обязанности?
А кто занимается детьми?
Вскоре, вероятно, ими будет заниматься, как в Спарте, государство. Ясли — это всего-навсего суррогат семьи. Государство уже берет на себя заботу о детях и руководит юными умами двух- и трехлетних детей.
Это прогресс? Мне хотелось бы, чтобы это слово было вычеркнуто из словаря. Если бы это называли эволюцией, пусть даже необходимой или неизбежной, я, может быть, и согласился бы с таким определением. Но прогрессом я это назвать не могу. Подлинный прогресс может быть только в гармонии человека с его окружением.
Нынче гармонии не существует. Достаточно посмотреть по телевидению или послушать по радио, с какой лихорадочностью наше правительство принимает чуть ли не каждую неделю противоречивые решения,
чтобы понять, что никто, я подчеркиваю, никто — ни экономисты, ни религиозные деятели, ни люди, высокопарно именующие себя футурологами, — не способен обрести ее.Нет, я не пессимист. Люди разделились надвое: одни — ярые приверженцы устаревших традиций; другие еще яростней, чтобы не сказать свирепо, привержены наживе.
И неважно, что ради максимальной наживы приходится переселять, отрывая от корней, множество человеческих существ.
Когда на бирже поднимается курс, все прочее — ребячество.
Того же дня, 7 ч 20 м вечера
Кажется, какой-то древний грек или римлянин написал, если только это не из Библии или Евангелия: «Когда бог хочет лишить человека разума, он наделяет его гордыней».
Впрочем, гордыня зачастую идет от Священного писания: ведь это из-за нее ангел в один прекрасный день стал сатаной.
Вероятно, это одно из оснований, почему к гордецам, которых называют еще и властолюбцами, я отношусь с меньшим снисхождением, чем к прочим людям. В сложных обстоятельствах они идут до конца и, начав с мелких подлостей, могут пожертвовать всем, а иной раз, и даже часто, целыми народами.
Полагаю, я уже приводил чудовищнейшие слова одного государственного деятеля, которые он сказал своему врачу доктору Моренду, а тот процитировал их в своих мемуарах: «Выходит, Моренд, это и есть мир? Какой тоскливой станет жизнь!»
Слова эти принадлежат Уинстону Черчиллю. Но их вполне можно приписать пятидесяти, сотне, тысяче государственных деятелей прошлого и настоящего.
В очерке об умонастроении в армии один журналист, который в этом смыслит, заявил, что причиной недовольства офицеров и унтер-офицеров является мир, при котором мы живем уже тридцать лет. Что ж, офицеров и унтер-офицеров натаскивают для войны. Только война может обеспечить им скорое повышение в звании и полную грудь регалий.
О простом солдате говорить не будем: ему под страхом расстрела остается только исполнять приказы.
15 июня 1975
Когда с сорокового или шестидесятого этажа в Нью-Йорке смотришь на толпу, текущую по Пятой авеню, или с девятого этажа в Париже наблюдаешь, как несутся парижане, работая при этом локтями, чтобы быстрее пройти, невольно возникает вопрос: «Куда они несутся?»
Этот вопрос я все время задаю себе и, надо думать, не раз уже повторял, пока диктовал свои заметки. Какой я давал ответ? Вероятно, не тот, который пытаюсь дать сегодня: ведь с годами, в зависимости от погоды, от температуры, от того, солнечно или пасмурно на улице, настроение у человека меняется.
В сущности, вся моя жизнь прошла в переездах. И мне очень хотелось бы знать, что значили эти переезды. Мне принадлежали корабли, дома, замки, комфортабельные ранчо, и любое из этих жилищ, взятое в отдельности, могло считаться идеальным.
И тем не менее через шесть месяцев, два года, пять лет, а если взять Эпаленж, который я отстраивал с такой любовью, через десять лет…
Но возвращаюсь к вопросу, который часто приходит мне в голову: что было причиной этих побегов, ибо это было не что иное, как побеги. Я оставлял не только некую местность, окружение, какие-то сопутствующие дела или даже страну, но испытывал нечто вроде неясной потребности разрушить то, что недавно построил. Большая часть моей библиотеки, которая была весьма значительной, рассеяна по свету. У меня перебывала мебель всех эпох и всех стилей.