Я ищу детство
Шрифт:
— Иди ко мне, сладкий мой, — шептала Клава, — иди скорее…
И небо падало на землю, и мир, разомкнутый на две половины — мужчину и женщину — снова становился единым, снова восстанавливался в своём неумирающем естестве, и вечность, накрыв их пологом своей неистребимости, уносила обоих за последний горизонт тайны творения.
— Хочу парня, мальчишку хочу! — шептала Клава. — Дай мне его, Костенька, подари мне его!
И Костя тоже хотел, хотел, чтобы у них родился сын, он обнимал Клаву, шептал ей что-то, жарко обещая мальчишку, парня, и погружался всё глубже и глубже в распахнутый настежь плен её женской щедрости и своего мужского счастья.
— Рыженького мальчишку хочу, Костенька! — шептала Клава. — Такого же, как ты. Вот
Косая, белая молния безмолвно разрезала небо над их головами, над их четырнадцатиметровой комнатушкой, над их бараком, над всей Преображенкой.
Безгласный гром уронил с неба свою освобождённую тяжесть.
И пал на землю дождь, безудержный ливень пробился в леса и озёра, и забурлили озёра, зазеленели леса, вышли из берегов реки, и новый поток жизни, омывая долины своей стремительной страстью, сметая на своём пути всё, что могло помешать будущему, помчался по земле вперёд, в далёкий океан всеобщего человеческого бытия.
…Лёжа друг около друга, обнявшись, они долго ещё летали в ночном небе Преображенки и вместе, и каждый отдельно, то подлетая друг к другу, то разлетаясь в разные стороны, кружась среди оранжевых звёзд в своих счастливо закрытых глазах.
Рядом, в темноте, мирно сопели и причмокивали во сне их маленькие рыжие девчонки, и Костя Сигалаев, ощущая около себя усталую, нежную, лёгкую тяжесть жены, подумал о том, что, если бы его сейчас спросили, как спрашивали ещё до революции в школе, — что такое «царствие божие»? — он не задумываясь ответил бы: это то, что происходит с ним сейчас.
Полное согласие всего того, что было внутри, со всем, что было вокруг. Соединённость вчерашнего дня с сегодняшним, и сегодняшнего с завтрашним. Жена, дети, своя крыша над головой (хоть и деревянная, но скоро будет другая), работа, завод, цех, ребята по бригаде, Митя Андреев, Заботин и новые дома, которые они построят на месте свалки, и рощица-сквер, которую они разобьют около домов.
А что надо ещё? Что можно было ещё добавить к «царствию божьему»? Согласие с самим собой? Оно было у него полное. Счастье? Куда уж больше можно хотеть счастья, чем столько, сколько у него есть. Вот он лежит, большой и сильный, свободный и самостоятельный, свободный до звона.
И Клава рядом. Вот оно что это такое — «царствие божие». Это — Клава. Без неё никакого «царствия божия» нет, не было и быть не может. Она — вход в «царствие божие», и райский сад, и райские кущи. Она сама «царствие божие» — входи в него и живи в нём, и воздастся тебе.
И правда, что ещё надо? Работай на совесть, живи по справедливости, и всё будет твоё — и земля, и небо, и работа, и дом, и воздастся тебе.
…А Клава лежала рядом с Костей, уткнувшись носом в его плечо, вся залитая от макушки до пяток каким-то своим, внутренним, ровным и чистым сиянием и светом, вся переполненная своим женским счастьем, вся в мыслях о своём будущем рыжем мальчонке, думая о том, как она будет носить его, прислушиваться к нему, ощущать его ручки и ножки, улавливать толчки его сердца, как он будет ворочаться и расти в ней, как она будет сладко и больно рожать его, как ей первый раз принесут его кормить и он дотронется своими слепыми губёнками до её груди, возьмёт сосок и зачмокает, засопит, а потом будет кусаться, и она «услышит» своей грудью, как родился у него первый зубок…
Как она будет купать и пеленать его, словно молодая мать своего первого, не спать над ним ночами, будет петь ему песни, как она научит его ходить, и он пойдёт по земле — маленький, толстый, смешной рыжий дурачок, похожий на Костю, а потом вырастет похожим на Костю молодцеватым парнем и станет таким же, как был её Костя, когда они только что познакомились, когда она впервые увидела его.
…Он шёл ей навстречу по аллее Сокольнического парка в компании подвыпивших дружков — сероглазый, статный фабричный парень с гармонью под мышкой, в фуражке с лаковым козырьком,
из-под которого кучерявился рыжий чуб (этот чуб больше всего удивил её и запомнился ей — она и сама-то была такая рыжая, что хоть прикуривай).— Во, гляди, какая рыжая! — толкнул Костя дружков, увидев Клаву.
— Сам рыжий! — дёрнула Клава плечом и хотела было пройти мимо, но Костя загородил ей дорогу, она посмотрела на него, и они встретились глазами — сразу и навсегда.
Потом много чего было. Летом они часто ездили в Измайловский лес, бродили по заросшим тропинкам, рвали черёмуху, собирали малину, купались в прудах (Костя, конечно, пытался приставать, но она была строга), иногда заходили в церкви смотреть, как венчаются богатые, а самим было уже невтерпёж, совсем невтерпёж, и она, кусая губы и плача по ночам в женской казарме суконной своей фабрики, злилась сама на свою неприступность, но ничего не могла с собой сделать, и в конце концов Костя привёл её к своему отцу, в монастырь, в келью, и назвал женой (без венца, без фаты — не по карману им тогда было даже это).
И вот на этой самой кровати, на которой они лежали сейчас, она и далась Косте в первый раз, как честная, и Костя как бы даже очень удивился этому. (Среди ткачих в их бабьей казарме перековыркнуться через голову с богатым купчиком за хороший подарок считалось тогда делом вовсе не зазорным, но она-то, Клава, пришла на фабрику прямо из деревни, верила в бога и себя блюла, веря, что ждёт её большая любовь, — так оно и получилось.)
Девичеству её Костя, конечно, немало подивился, но так зауважал её за эту редкую в женской казарме «невидаль», что прикипел всей душой, как блин к сковородке без масла — не отдерёшь. А уж когда расчухались они за своей занавеской на подаренной свёкром кровати, когда узнали друг друга до последнего пятнышка, до последнего волоска — полюбили до гробовой доски, до смертного часа (она-то уж знала это). Сигалаевские холостые братаны только облизывались, глядя на них, пытаясь иногда по-родственному запустить невестке «щупака» в тёмном монастырском коридоре, но у Клавы (ни мужу, ни свёкру ни слова) рука была шершавая, фабричная, привыкшая к машине и к суровой суконной нитке — братаны только вёдра и корыта считали спинами в монастырском коридоре.
Потом началась война, Костя начал выпивать, задираться с полицией, приползал домой пару раз с битой рожей, отплёвываясь кровью (все Сигалаевы были драчливыми мужиками — в свёкра), но скоро его погнали на войну и тем отвели от тюрьмы.
А после войны, когда у них уже было двое, Тонька и Зинка, а потом и третья родилась, Анечка, они переехали из монастыря, от свекрови, вот в этот барак. И теперь Костя грозится вместе с другом своим в галифе, Заботиным, построить вместо свалки новые дома. И если у них родится к тому времени мальчик, то их будет всего шестеро, и уж меньше двух комнат им никак не должны дать на шестерых-то, а то, смотришь, и три дадут, целую квартиру.
…В темноте заплакала во сне Анютка, и Клава подошла к люльке. Дала дочке соску с манной кашицей в бутылке, качнула несколько раз люльку, тихо сказала:
— Спи, донечка, спи, рыженькая…
Косте с кровати была видна стоящая возле окна Клава. И в нём снова родилось желание. Когда Клава, поправив одеяло на старших дочерях, снова полезла через него в кровать к стенке, он задержал её, озорно шепнул:
— Кто мальчишку просил?
— Хватает уже на мальчишку, — тихо засмеялась Клава, — с верхом хватает.
— А на мальчишку больше материала требуется, чем на девчонок, — не унимался Костя.
И им снова было хорошо и счастливо друг с другом, они снова летали в ночном небе Преображенки и вместе и отдельно, устало откидывались друг от друга и снова неутолимо падали один на другого, и всё это повторялось ещё много раз, до самого рассвета. (Вот так любили друг друга рыжие Костя и Клава Сигалаевы, с такой редко встречающейся щедростью природы подходили они друг другу — и душой, и сердцем, и плотью.)