Я из огненной деревни…
Шрифт:
На страницах книги, написанной западногерманскими военными специалистами в начале 50-х годов, господствует все тот же фашистский миф: «Действия партизан были причиной того, что первоначальная мягкость немцев сменилась ненавистью» [64] . В Облинге не было партизан — туда пришла фашистская ненависть. Был бой перед полуднем 22 июня, вели его с немцами регулярные войска — пограничники и красноармейцы. Но у захватчиков имелась версия о виновниках-партизанах, заранее состряпанная в фашистских фабриках идеологической лжи. «Для других, для заграницы, — доверительно говорил своим подручным Геббельс, — наша пропаганда должна сильно подчеркивать, что Германия желает мирного урегулирования всех существующих проблем… Вину за то, что мирным путем не удалось этого достичь, надо умело сваливать
64
Итоги второй мировой войны. Сборник статей. К. Г. Пфеффер «Немцы и другие народы». М., 1957, стр. 507.
65
Roger Manvell, Heinrich Fraenkel. Goebbeis. Warszawa, «Czytelnik», 1972, стр. 173.
От советско-германской границы до Облинги двадцать километров. Гитлеровцы вошли в деревню после обеда, а в сумерки начали сгонять людей в деревянные бараки. Погибли все жители деревни — сорок два человека.
Тридцать лет носила в себе эту трагедию народная память. Весной 1972 года народный резчик из Клайпеды Майорас поделился замыслом со своими коллегами, резчиками из Жемайтии и других районов Литвы. И вот летом в колхозе «Восьмое марта» был организован творческий лагерь, съехалось двадцать восемь народных резчиков — увековечить трагедию Облинги. Колхозники окрестных сел подыскали и привезли тридцать толстых дубовых колод, а резчики превратили их в образы. Каждый брал себе задание увековечить одного человека или одну семью. Тридцать дубов-памятников встало из живой человеческой боли, из святой памяти. На склоне кургана Жвягиняй ожили и сошлись крестьяне довоенной Облинги, будто на народный праздник-гулянье, только на лицах недостает праздничной веселости. Обычно расторопный балагур сват Барбшас также не веселит гостей. В трагическом удивлении приподнял он плечи и протянул руки, словно спрашивает: «Почему стало возможно такое?..»
Облинга и Дальва — два рубежа во времени, самое начало и самый конец кровавой оккупации, два рубежа, которыми отмечено осуществление фашистской политики уничтожения советских народов.
Вслед за Гитлером Геббельс цинично заявлял, что «все это мусорище малых народностей, которое еще существует в Европе, должно быть как можно скорее ликвидировано. Целью нашей будущей борьбы должно быть создание единой Европы» [66] .
Скорбно-укоризненное выражение на лице литовской женщины, вырубленной в граните Якубонисом, Мать из Пирчуписа и белорусская Мать из Дальвы, созданный скульптором Селихановым образ крестьянина из Хатыни, дубы-скульптуры Облинги и обгоревшие дубы Тупичиц над Бобровицким озером говорят, кричат всем честным людям на земле, предупреждают, взывают к бдительности.
66
Там же, стр. 173.
Археологи говорят, что наиболее давние следы первобытного человека — орудия труда и посуда. Однако памятниками общественной жизни людей являются, очевидно, печь и колодец.
И в сожженных врагом деревнях всегда оставались, гак два символа былой, кроваво растоптанной жизни, печь и криница, напоминания о хлебе и воде.
Мы у памятника жертвам фашистского зверства в деревне Брицаловичи Осиповичского района Могилевской области. Авторы мемориала — молодые скульпторы Крохалев, Андреев и Солятицкий.
На опушке дубравы, за которой струится живописная Свислочь, на пригорке поставлен обелиск. По обе стороны его — шесть мемориальных досок из бетона, от обелиска прямо в село ведет выложенная камнем стежка, на ней — постамент из полевых валунов и на постаменте — мальчик-подросток.
Обелиск напоминает одну из тех кирпичных труб, Что сломанными шеренгами стояли в войну на пепелищах сожженных врагом белорусских деревень. Через открытые устья и выбитые вьюшки в черные жерла труб врывался ветер, играл, как на органе, нескончаемый реквием по хозяевам. И слышали этот скорбный реквием уцелевшие люди. Жутко было на душе, ночью им снились замученные родственники, знакомые, соседи, они приходили как привидения,
во сне и просили по-человечески предать земле их обгоревшие кости.Нам, собирателям этих воспоминаний, припоминается деревня Лозовая в Осиповичском районе Могилевской области, где около совхозной фермы женщины работали на закладке сенажа. Две пожилые подруги, уцелевшие от фашистского уничтожения, — Вольга Григорьевна Гришановичи Настасья Фомовна Трепанок.
«…Придем в лес, — рассказывала Вольга, — наголосимся в лесу, снова на пепелище прибежим — приснилось нам: „Что вы нас не похоронили?..“ Сколько раз прибегали. Раскопаем, раскопаем, найдем, опять эту могилку прикапываем.
…Через год один дед… Ему приснилась жена: „Почему ты меня не похоронишь? — говорит она во сне. — Я ж под печью…“
Народная мораль говорила когда-то, что не найдет покоя на том свете душа, не оплаканная людьми. Вот и теперь, после этой насильственной гибели, старик даже ео сне чувствовал потребность исполнить перед родными и близкими свой человеческий долг.
Оплакивали убитых и хоронили по старинному обычаю. Не находилось у погорельцев часто даже досок на гробы. Клали покойников в шкафы и сундуки, которые уцелели, потому что в них было обычно зарыто от враг» полотно, одежда… Хоронили и без гробов, едва находили постилку или платок, чтоб прикрыть глаза и руки. Так было, о таком мы слышали в разных углах Белоруссии.
И в Хатыни, и в Брицаловичах скульпторы превратили печную трубу в обелиск, который тревожно напоминает людям об ужасах пережитого.
Обелиск — труба… Высокий, ровный, четырехгранный столб, в середине пустой. А бока — с пробоинами, как в настоящей трубе после пожара. Только пробоины эти образуют узор — стилизованную ветвь лавра. Это вам, мученики, труженики земли-матери, от тех, кому суждено было уцелеть и продолжить жизнь родной деревни, родной земли. Через прорези-листья видать полое нутро обелиска, оно отсвечивает белизною — это необычное жерло трубы. Ночью там загорается электрический свет и лавровые листья светятся, горят на звездном фоне ночного неба.
Две грани обелиска заполнены майоликовыми барельефами, которые лаконичным языком символов говорят о победе жизни над смертью, о красоте человека, занятого извечным трудом земледельца.
Неподалеку от обелиска старая сосна с аистиным гнездом на вершине. Сосна-вековуха засохла. Может, от старости, может — от жгучего горя ее земляков — людей… Аистиное гнездо — как терновый венок мучений, коронует ее порыжелую голову.
Аисты охотно водятся в этих местах — пойма Свислочи. Как раньше, как извечно, учат они круговому облету длинноногих, еще черноногих аистят. А вечерами стоят, подбирая под крыло то одну, то другую натруженную за день ногу. Стоят аистята молча. Эта сосна, гнездо и жители его — продолжение мемориала. Не только сосна, но и дубы, что тянутся от сосны к речке. Дубы на песчаном пригорке растут крупно, дорылись корнями до соков поймы и гонят листву густо, прикрывают густыми гирляндами желтые песчаные бугры и серую бетонную ровнядь массивных мемориальных досок, на которых выбиты все о7б фамилий жертв фашистской расправы. И снова жуткие колонки однофамильцев: Борозна, Борозна, Борозна, Ольховик, Ольховик, Ольховик… Десятки людей одного рода, одного корня…
Стоит поодаль от сосны и трубы-обелиска вылитый из красного бетона мальчик-подросток, один из брицаловичской детворы, которых перед войной щедро наносили в крестьянские хаты аисты. Большая была деревня — больше двухсот дворов, и в каждой хате были дети, много детей…
«…Я только как вошла в этот сарай, — вспоминает уцелевшая жительница Брицалович Ганна Ивановна Потапейка, — они крикнули:
— Киндер бросай!..
И те дети шли, взявшись за платье. И чужие, и мои. Четверо ж моих, а то несла на руках. Как вошли, так они и застрочили…
Стреляли, стреляли. Постреляли, а потом уже хохочут:
— Рус свинья капут!..
И еще постреляют, ногами пинают.
Ну, я и лежу так. Как полетела, так вот и лежу. А кровь же: поразрывало же все…
Потом пошли они в другой сарай, что поперек… Пошли, еще там хохочут, стреляют все там, лопочут.
Идут сюда! Что тут делать? Подымусь?.. Как подымусь, дак кровь — отовсюду… Ну, опять лягу туда. Лежу. Ну, они так пришли, еще кто стонет — повели очередь по нас и ушли. Хляп-хляп — ворота позакрывали и пошли в школу…»