Я из огненной деревни…
Шрифт:
А тогда я шла, детей кликала, а вот эта раненная… (К хозяйке.)Ты, Юлька, лежала, а я тебя нашла. Нашла ее, около нее было четверо… А грязь такая!
— Кто там? — говорю я. — Идите ко мне! А они говорят:
— Вы идите к нам!
Известно, маленькие девчатки. Я взяла к ним пришла.
А вот эта Юлька лежит, чуть жива. Я так нагнулась, говорю:
— Ах, Юлечка!
А она взяла да хлип-хлип… А девчонка грязи взяла на нее. Это там вода такая была — одна грязь. Седьмой годик девочке было, а мать, Юлька эта, станет что попало говорить, дак она воды на нее. Так спасала ее. Выкопала ямку и брала из нее воду. Юлька голая лежала, дак она ей на грудь воды, на лицо…»
Разлитье —
Предложили теткам из этих печальных хаток перебраться в центр колхоза, гарантировали, как это делается, помощь, а они — не хотят.
Странно?
Не очень.
Лет несколько перед тем на Гродненщине нам случилось встретить нечто подобное. Куда там подобное — курную хату!.. Не в музее или на картине, а в Лидском районе, на территории богатого совхоза «Малое Можейково». Совхоз построил двухэтажный дом, а бабку из курной хаты никак не могли уговорить перейти в квартиру с удобствами. Директор написал ее сыну в Ленинград, на Кировский завод, что совхоз оплатит командировку, лишь бы только парень уговорил мать не упрямиться Целая сказка, если кто недоверчивый… А что же у бабки была за причина не переходить? Старая липа перед окном, а под липой — криничка… Так она, бабка, сама говорила.
Разлитье — какие-то три хаты, сарайчики, заборы, огороды… И роскошное лето такой печали не приукрашивает. Бабулю Настасью Шило дочка забрала было в Казахстан, где она работает бухгалтером, но старуха там не прижилась. Здесь держится, а при ней, как при матери, и Юлия Сушко. Для этой привязанности к родному углу внешних причин особенных нет. Стареют хаты, стареют матери. Над тем колодцем, в котором было спрятался один из двух спасшихся мужчин, сруб снова струхлявел и сам кусками да порохней обваливается в недалекую и подозрительную воду.
«Завтра как раз тридцать лет с того дня», как погиб ее сынок, и она туда пойдет, на ту могилу, и «буду день там плакать»…
Поэтому из Разлитья никуда перебираться не хочет. И от дочери потому вернулась — от того целинного благополучия.
ПАМЯТЬ
Был на Слутчине застенок Подлевише, красивое селеньице, дворы широкие, в садах, как в венках, дома на высоких фундаментах, крытые гонтом. Колхоз тут скоро вобрался в силу, и название деревне дали новое, советское — Красная Сторонка.
Еще в те годы посадил Кондрат Лапец на своей усадьбе березку. Не для пользы, для красоты. И любовался деревцем человек, не подозревая, что скоро оно станет памятником на его могиле.
28 января 1943 года каратели напали на Красную Сторонку, Гандарево, Старево, Лазарев Бор и другие окрестные деревни и деревеньки. Пожгли их, молодежь угнали в Германию, а стариков поубивали. Партизанский связной Иван Лапец, Кондратов сын, пришел на свое пепелище, нашел мертвого отца и, оплакав, похоронил у двора под березой, как издавна хоронили людей, убитых грозой. После войны Иван Кондратович построился на другой стороне улицы, а старое подворье пустует. От той отцовской березы рассеялись деревья-дочери. Они окружили могилу хозяина. Надмогильный камень, поставленный сыном, затерялся среди живых обелисков-берез.
В деревне Казимировка на Мозырщине пожилая, смуглая женщина с большими, как на старинных иконах, глазами, привела нас к серому камню под яблонькой в огороде. Там могила ее семьи, замученной фашистами. О трагической гибели родных и своем случайном спасении Ульяна Казак рассказывала как-то на удивление сдержанной последовательно, хотя предупреждала нас, что находит иногда на нее затмение, забытье. Когда мы фотографировали ее здесь, около яблоньки, женщина стояла спокойно, как бы не видела нас, а потом подняла несколько яблок с муравы и подала нам — угощайтесь. Жутковато выглядело это неожиданное приглашение причаститься к усопшим. Но для нашей душевной собеседницы, крестьянки с сухощавыми, потемневшими
от работы руками — все тут было, видать, естественно. Те, что здесь лежат, сажали яблоню, о них она напоминает солнечными плодами.В свое время довелось нам видеть на брестском Полесье обгоревшие дубы на подворьях бывшей деревни Тупичицы, на берегу Бобровицкого озера. Немного осталось этих деревьев-ветеранов: только те, что росли на отшибе от села, поодаль от пожарища, только они сохранили в толще могучих комлей, под бронею коры, остатки жизненной силы. Им обожгло ветви, огонь выгрыз черные дупла в полуссохших стволах, — они зияют обугленными проемами, поражают днем, пугают ночью. Эти обугленные ветви-руки, обгоревшие корневища-ноги и стволы-туловища придают силуэтам деревьев выражение трагической величественности…
И все же не только в этом суть.
Тупичицкие дубы стали памятниками не потому, что они соприкасались с огнем и трагической судьбой тех хозяев, что погибли здесь. Памятниками сделано и делает эти молчаливые деревья почитание их живыми, память потомков. Люди, те, что остались, что чудом уцелели, и те, что переехали сюда из близких и далеких сел и хозяйствуют на другом берегу озера в деревне Бобровичи, а также дети их, что родились уже в мирное время, — они почитают тупичицкие дубы, как принято чтить память своих предков. Никто не смеет подойти к дубам-ветеранам с пилой или топором.
Памятники человек создает для людей. А из чего они — не так существенно: из живых, зеленых деревьев или крепкого гранита, бронзы, бетона, или, может, из звучного слова или возвышенной мелодии, которые не хуже, чем гранит, могут сохранить на веки вечные память и мысль о жизни, смерти и бессмертии.
Трогают, пугают и одновременно успокаивают, возвышая душу, памятники-деревья. Нам, людям, видится в них протест земли, голос-крик матери-природы против слепой жестокости. И в этом глубинном протесте — умиротворение нашей души: природа заодно с нами, она против смерти, она — за человечность.
А рядом с памятниками-деревьями человеческие памятники-монументы, мемориальные доски, обелиски, кресты, реквиемы, элегии, эпитафии, народные предания, сказания и воспоминания — все это за жизнь и человеческое достоинство, против смерти и унижения.
Вот на большой поляне, что зарастает сосенником, заблестел на солнце, как белая неожиданность, величественный мемориал. Здесь была деревня Рассоха, одна из многочисленных в Белоруссии, да и тут, в Осиповичском районе Могилевской области не единственная партизанская столица, «лесная Москва». Здесь были хаты, потом — землянки, тут было партизанское кладбище и кладбище мирных людей, убитых врагами во время блокады. Каратели разрушали и землянки, уничтожали и надмогильные знаки, наспех поставленные людьми по своим близким. Когда блокады снимались, те, кто остался в живых, возвращались в Рассоху, восстанавливали могильные холмики и насыпали новые. После войны родственники поставили некоторым из жертв фашистского нашествия бетонные или даже гранитные обелиски с портретиками на эмали. С этих самодельных, наивно-простеньких обелисков смотрят, улыбаясь, молодые парни и девчата, которым в самый раз сойтись бы в круг, разжечь костер и запеть песню! А вокруг лес, приглушенный сосновый шум.
И, может быть, захотелось заказчикам и исполнителям общего мемориала на месте деревни Рассохи, чтобы советские парни и девушки, партизаны и их подруги, хозяева и хозяйки, которые предоставляли им гостеприимный угол, обмывали и обшивали, кормили их и тревожились за их жизнь, чтобы все они вместе, когда-то такие жизнерадостные, теперь разговаривали с живыми. И они разговаривают. И слушают разговор живых.
Самое выразительное на могильных памятниках — фамилии тех, что погибли. Колонки однофамильцев ца досках мемориалов. Десять, двадцать и сорок одинаковых… Разве можно рядом с этим поставить какую-то надпись? Но это замечается только потом, когда утихает высокое волнение, навеянное этим белым памятником в глухом далеком лесу.