Я люблю
Шрифт:
Я киваю головой, смеюсь. Понимаю, хорошо понимаю.
Мой дедушка Никанор и отец тоже были красными. Сколько они угля добыли, чугуна выплавили! А бабушка, Варька, мама!.. Какими они были красивыми, как хорошо пели, рассказывали сказки, как сильно людей любили.
И я тоже буду красным человеком.
На юг, все на юг летит «Донецкий пролетарий».
Харцызск… Иловайск… Амвросиевка, Матвеев Курган и — стоп… приехали!
Впереди Азовское море, Таганрог и хорошо укрепленные позиции белых, защищающие Дон, Ростов — крепкие ворота на юг. Трехцветные знамена закрывают нам путь к солнцу. Череп и скрещенные кости предупреждают:
И снова накалились охлажденные орудия, закипела вода в пулеметах, чадом и пороховым дымом застлало пульманы… Опять хлынула кровь из ушей пушкаря Петра Чернопупенко…
Бьют и бьют орудия. Всходит солнце, заходит солнце, а они бьют и бьют. Всюду, куда летят снаряды, густо чернеет снег, и земля выворачивает свою бархатную изнанку. Тысячи костров, зажженных пушкой Петра, на многие версты озаряют Приазовье.
В декабре затрещал по всем швам донской вал белых, рухнул и рассыпался. В самое рождество, под звон церковных колоколов «Донецкий пролетарий» ворвался на окраину Ростова-на-Дону. Всю ночь Петро Чернопупенко бил по донским переправам, по Батайску, по хвосту бегущей, уползающей белой армии. Утром, ощерившись пушками, на самом малом ходу мы вышли к Дону-реке и остановились под прикрытием окраинных домиков. Впереди, за обрывом крутой насыпи лежал перебитый пополам железнодорожный мост. Два его целых, неповрежденных конца упирались на каменные прибрежные быки, а два искареженных — косо уткнулись в ледяную шкуру Дона, в его черно-зеленую пресную воду.
Дон! Ростов! Не думал я и не гадал, кем вернусь сюда. Хорошо сказано в песне: «Кто был ничем, тот станет всем…»
Перед новым, тысяча девятьсот двадцатым годом «Донецкий пролетарий» попятился назад, на запасные пути Ростова, в дальний тупичок, и Гарбуз, показывая из-под усов свои розовые десны, объявил:
— Отдых, братва! Банься. Выжаривай вшей. Лопай до отвала трофейный деликатес. Отсыпайся. Набирайся сил перед последним решительным…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Ночь…
Глухая, тихая ночь в болотных топях, в лесных зарослях прифронтовой полосы.
Бежит по рельсам зеленый бронепоезд «Донецкий пролетарий». Мчится без свистков, прикрыв черными дисками сигнальные огни. Остались позади степи, четырехрукие ветряки, курганы. Впереди и вокруг стоит темный лес. Он протянул свои ветки к поезду. Я слышу, как они шелестят о броню паровоза.
Болота повеяли прохладой и сыростью. Я застегиваю воротник сорочки и прижимаюсь ближе к паровозному котлу.
Ко мне подходит машинист Богатырев. Он шевелит черными усами, ласкает их широкой огрубелой ладонью, щурит глаза, показывает частые белые зубы:
— Ай, ай, какой позор, Санька! Замерз? В баню хочется? А может, поляков испугался? А?
— Пусть они нас боятся, мы пострашнее!
— Правда, дитё! — смеется Богатырев. — Такую белую ораву в Черное море сбросили — как нас не бояться?! Русский русского побил, а Антанту и подавно расколошматит.
Дежурный комиссар дымит черной вонючей трубкой в своем углу под керосиновым фонарем. Он поднимает голову в смятой, с растрескавшимся козырьком фуражке, насмешливо щурится.
— Не кажи «гоп», пока не перескочишь.
— Перескочим! — упорно, басом гудит Богатырев.
А бронепоезд мчится своей дорогой, пожирая версту за верстой. Спешит на фронт, ввязаться в бой. Я храбрюсь, но твердо знаю, что будет бой, страшный
бой. Непроглядная тьма впереди, ни единого огонька.Лес и лес, да еще и сечет встречный дождик. В такую пору можно и рельс вырвать из железнодорожного полотна и насыпь разрушить — ничего не увидишь. Вместе с пульманами и паровозом полетишь в пропасть, погибнешь без всякого боя. Можно дать длинную очередь из тяжелого пулемета — прямо по окнам паровоза. Можно выкатить шестидюймовку на лесную опушку и прямой наводкой садануть по нашей приметной махине. Всякое может случиться в этих лесах, где кишат зеленые банды.
Высунувшись из узенького окошка наружу, я подставляю лицо мокрому ветру, жмурюсь и глотаю, глотаю свежий, настоенный на мяте воздух.
Полюбил я бронепоезд, его людей — шахтеров и сталеваров, доменщиков и слесарей, — гром его пушек, стук его колес, его вечный бег куда-то навстречу опасностям, его тревоги, нередкие и почти всегда не напрасные.
Звонок. Я бросаюсь к телефону, но дежурный комиссар опережает меня. Поднимает трубку, слушает, кивает головой.
Какую новость несет этот звонок?
— Есть, товарищ командир, понятно. — Комиссар кладет трубку на рычажок, насмешливо смотрит на меня, выдыхает мне в лицо густую струю крепчайшей махорки.
— Гарбуз заботится о твоем здравии. Приказал отправить бай-бай. Пошел вон, живее!
КП находится рядом с паровозом, в первом пульмане. Гарбуз сидит на снарядном ящике. Перед ним складной, ладно сбитый бамбуковый столик, а на нем две банки с английскими консервами, почти нетронутая баранья нога, селедка, нарезанная кусками, каравай пшеничного хлеба и котелок с горячим черным чаем. Здорово мы живем — еще не вывелись трофеи.
— Подзаправься, Саня, и айда спать! Так всегда делали русские богатыри перед большим боем. Ели И спали. А потом в хвост и в гриву били супостата. Ешь, не хлопай глазами!
Ем за двоих, а то и за троих, пожалуй. Наголодался за свою жизнь и теперь наверстываю. После ужина Гарбуз кивает на матрац, накрытый шалью.
— Ложись и дрыхай до самого тревожного сигнала.
— Не хочется.
— А ты спи через нехочется. Спи!
— Товарищ командир, разрешите не спать…
Гарбуз щелкает меня ногтем по носу, смеется:
— Ух и говорун же ты, потомок сумасшедшего Никанора! Ладно, разрешаю.
Я иду пульманами. Ночь, но никто не спит. У пулеметов лежат красноармейцы. У их ног извиваются клубками, как змеи, пулеметные ленты. Матово блестят стальные носы пулеметов. Душно. Все бойницы, окна, люки закрыты наглухо. Ствольные кожухи пулеметов залиты холодной водой. Ложусь рядом с лентами. Вижу, как красноармеец опускает руку в ведро и мокрой ладонью освежает лоб, расстегивает воротник.
— Душно? — спрашиваю.
— Душно, — отвечает бритоголовый.
— Надоело ждать?
— Надоело, тоска смертная! Ясновельможный пан — он хитрый, — как бы освобождаясь от чего-то, мучившего его, говорит красноармеец.
— Хитрый?
— Хитрый, дьявол, он и подбирается тихонько и бить нашего брата будет по-пански.
Сухо и раскатисто загремел звонок в пульмане, и сейчас же хриплым голосом раздалась команда:
— Тихий ход… При-го-то-виться!
Засуетились люди у пулеметов. Я побежал на паровоз. Он, шипя контрпаром, останавливается. Я вошел, как в печку, рубашка сразу стала мокрой. Пот заливал Богатыреву глаза. Он чуть приоткрыл бронированный щиток окна, что-то разглядывая в темноте.