Я не свидетель
Шрифт:
– У меня этих бумажек, отец, навалом, было бы куда тратить. Мы, северный народ, не скупимся, когда даже за один день удовольствия надо косую отвалить. Какие у нас там в Заполярье развлечения? Полярная ночь или шестьдесят семь суток негаснущего солнца? Так это бесплатно. Пусть туристы ахают...
Пока Тюнен-старший чистил и ставил на плиту картошку, суетился, собирая на стол, Александр извлек из красивой дорожной сумки бутылку коньяка, две бутылки боржоми, банку китайского колбасного фарша, две баночки марокканских сардин и кусок толстой венгерской копченной колбасы.
Когда сели, Александр окинул взглядом стол, хмыкнул:
– Что же у нас тут свое, отец? Сплошной импорт! Даже лук и тот, наверное, арабский, а хлеб, пожалуй, из американского зерна? Картошка-то чья? Наша или польская?
– Бог ее знает, ешь.
–
– Сижу на диете.
– Сегодня можешь разговеться? Хоть маленько в честь моего приезда.
– Чуть-чуть, хватит, - остановил Тюнен-старший руку сына, наливавшего в его рюмку коньяк.
Во время еды Тюнен расспрашивал сына о внуках, о невестке, Марте.
Александр жевал и отвечал на каждый вопрос односложно:
– Все нормально... Нормально... Нормально...
А когда поели и сын, откинувшись на стуле, закурил, Тюнен спросил:
– Не собираешься покидать Север? Не надоело? Детям ведь солнце нужно.
– Этот вопрос стоит на повестке дня, - сжав губы, он густо выпустил дым через нос.
– Куда же? Сюда?
– обрадованно поинтересовался Тюнен-старший.
– Вряд ли. Есть другая затея, - усмехнулся Александр.
– Ты где родился, отец?
– спросил вдруг.
– В Старорецке.
– А дед? В Поволжьи?
– Да. В Саратовской губернии... Городок этот теперь Маркс называется.
– Слышал. И видел.
– Видел?
– удивился Тюнен.
– Да... Вот что, отец.
– Александр шумно придвинул стул, уперся локтями в столешницу.
– В Москве я был у германского посольства. Народу тьма! Обижены люди, едут! Наслушался там такого! Я ведь и не знал, что в этой республике, в Поволжье, было до войны пять немецких театров, почти три десятка газет, школы, за три года, с тридцать третьего по тридцать пятый немецких книг вышло около трех миллионов штук. А нынче, люди говорят: школ нет, языка дети не знают, исчезает народ, два миллиона!
Пробыл я там сутки, в этом Марксе. Наслушался! Немецким детям в школах устраивают бойкот. Старикам помолиться негде: лютеранская церковь, что на площади, полуразвалена, в ней клуб какого-то завода и кинотеатр... Хотел я пойти в исполком, а мне говорят: "Не ходи, без толку, исполком сам антинемецкие плакаты сочиняет для митингов. Надо нам или уезжать, или оставаться здесь и терпеть, пока не исчезнем, как нация..." Так вот, отец, я не хочу исчезать... Что скажешь?
Тюнен чувствовал, как задеревенели губы, дрожащими сухими пальцами он переложил с места на место вилки и нож. Случилось то, чего он и в дурном сне не увидел бы. Его прадед, дед и отец считали себя немцами, отец только в девятисотом году переехал с Поволжья на Украину - в Старорецк. Он же, Георг Тюнен, считал себя и немцем и русским, а уже сын и невестка, полагал он, и вовсе обрусели. И слава Богу! Так безопасней, спокойней, потому что время, в котором протекала его жизнь, не давало права не только говорить об этом, но и думать было рискованно; в Георге жил инстинкт самосохранения, раз и навсегда внушивший, что и мысли могут быть услышаны. Это вселилось в него в ту августовскую ночь сорок первого года, когда в двадцать четыре часа всех их из города вывезли одним эшелоном в Казахстан... Что же такое произошло теперь, что люди сдвинулись с мест, что проснулось в молодом поколении?
– А что Марта?
– спросил он.
– А что Марта? Приеду - поговорю.
– Страшно, Саша. Кто тебя ждет в Германии? Что ждет? Все заново начинать?
– Почему, ты говоришь "тебя"? А ты, если мы поедем?
– Мне уж куда поближе, за околицу, где мама твоя лежит.
– Как по-немецки "не говори глупости"?.. То-то... Ладно, мы еще к этому разговору вернемся.
– Только подумай хорошенько, не торопись...
Через сутки сын улетел. В долгом неизбежном одиночестве Тюнена поселилась нежданная жилица - тревога. В бессонные ночи он затевал беззвучные мысленные диалоги с сыном, с невесткой Мартой, с самим собой.
И сейчас, получив письмо из Мюнхена, твердо решил: сыну о нем - ни слова, понимал, в какую сторону оно может повернуть решение Александра. В душе надеялся, что вернувшись к себе в Дудинку, сын в работе, в заботах, среди знакомых людей поостынет, задвинутся за шторочку будней и виденное у германского посольства и услышанное в
Поволжье, в Марксе. Да и Марта может не согласится... И дай Бог...Теперь фотография, которую прислал этот Анерт из Мюнхена. Интересно не только то, что на ней запечатлен отец, но и то, что рядом с ним какой-то Борис Иегупов. Время повыдуло из памяти многое, что было вроде недавно - пять-десять лет назад, но почему-то запасливо сохранило пустяки из далекого почти нереального уже детства: искореженные булыжники мостовых, поросшие лопухами кюветы, где в теплой пыли, нахохлившись, квочка прикрыла желтые цыплячьи тельца и подозрительно вертела по сторонам головой; из школы спешит домой аккуратный мальчик в матросском костюмчике - Георг Тюнен; он минует улицу Благовещенскую, на углу, где заворачивает на Большую Успенскую - остекленная дверь из темного дерева, это вход в "фотографию Иегупова"; хотя она уже давно государственная, однако жители называют ее по имени прежнего владельца. Но имелся и еще один Иегупов. В 1941 году, когда из Старорецка вывозили немцев, среди конвойных, вертелся хромой парень в штатском, было ему чуть за двадцать. Когда их привезли в Казахстан, к месту, конвойные куда-то исчезли, а парень этот остался в Энбекталды, был кучером на пролетке, возившей местного начальника НКВД, а жил во дворе НКВД в каморке глинобитного флигелька; не имел в Энбекталды ни родных, ни знакомых, и потому быть может подружился с ним, Георгом Тюненом - земляком и почти ровесником, Тюнен был старше его всего на год. Звали паренька Антон Иегупов. Позже Тюнен узнал, что отец Антона и был владельцем фотосалона. В 1918 году трехмесячный Антон остался сиротой, родители умерли от тифа.
Еще Тюнен помнил, что в их эшелоне было три товарных вагона, в которых везли из самого Старорецка каких-то лошадей, Антон и еще два пожилых мужика были при них конюхами.
Из Энбекталды Антон уехал в 1949 году в Старорецк к какой-то родственнице. Все эти годы они переписывались, но с каждым десятилетием все реже и реже, к нынешнему времени получали друг от друга одно-два письма в год, а случалось, что и через раз...
И сейчас Тюнен решил не только написать приятелю, но и, пересняв, отправить фотографию: вдруг этот Иегупов на ней - отец Антона, а у Антона может и нет такого снимка, то-то будет человеку приятно, память.
Тюнен достал из старого иссохшего комодика общую тетрадь, выдрал двойной листок в клеточку, в шариковой ручке паста застыла, давно не пользовался, и он повертел стержнем над пламенем спички, почеркал штришками по белому полю газеты и приступил к сочинению письма. Излагал все обстоятельно - и про сообщение Анерта из Мюнхена, и про фотографию, копию с которой посылает, и что это должно остаться в секрете, только между ними (главное, чтоб сын Александр не знал), объяснил при этом мотивы.
Послание это Тюнен отправлял заказным "до востребования", как и просил Антон, поскольку в одном из последних писем сообщал, что дом их должны ставить на капремонт, это на год-два, а куда переселят, он покуда не знает. Написав письмо, Тюнен отправился к знакомому фотографу, чтобы снять копию со снимка...
3
Левин сидел у себя в кабинете, заполнял какие-то анкеты, необходимые для собеса. Стол его был прибран, никаких бумаг, как прежде. На сейфе стояла радиоточка, "Маяк" передавал последние известия. На отдельном столике были разложены стопками писчая бумага, жесткие папки с надписью "Дело", мягкие папки с надписью "Надзорное производство"...
В одиннадцать, как и условились, пришел Михальченко. Высокий, сильный, в стеганой синей куртке, где каждый квадрат словно был накачан воздухом, отчего Михальченко казался еще выше и необъятней. Левин обратил внимание, что лицо бывшего капитана обрамляла уже заметная русая борода, раньше тот всегда был гладко выбрит.
Михальченко протянул правую, здоровую руку, снял куртку и кепку, повесил на вешалку, пригладил сперва, а потом чуть взбил густые волосы и проходя мимо столика, указал на стопки папок:
– Запасец, смотрю, большой. На сколько пятилеток?
– засмеялся, садясь обок Левина.
– Это уже наследство для будущего хозяина кабинета... Жирком обрастаешь, Иван.
– Жена откармливает за все годы, - он положил большие руки на стол, и Левин увидел полураспрямленные пальцы левой - сухой мертвенной белизны, с неестественно выпуклыми одеревеневшими синюшными ногтями.