Я проклинаю реку времени
Шрифт:
Мама резким движением откупорила бутылку, налила примерно четверть стакана и выпила в два глотка — рот и глотку так опалило, что мама долго кашляла и заодно всплакнула, раз все равно больно. Потом она быстро сунула бутылку снова в чемодан, поглубже, словно это контрабандный товар, а под дверью с кандалами и наручниками стоят таможенники, смыла слезы над раковиной перед зеркалом, тщательно вытерла лицо, походя одернула платье, как часто делают слегка полноватые женщины, и отправилась в судовой кафетерий, непритязательное во всех отношениях заведение с таким же непритязательным меню из нескольких блюд, как она и хотела, потому что «Датчанин Хольгер» был правильным кораблем.
С собой она взяла книгу, которую в тот момент читала, — мама никогда не забывала сунуть ее в сумку; она читала непрерывно, и если Гюнтер Грасс в это время выпустил новую книгу, то, без сомнения, именно эта книга — на немецком — и была у мамы. Когда я почти сразу после гимназии перестал читать все, написанное по-немецки, по той простой причине, что теперь этого не требовалось по
Я не могу себе представить, чтобы ее тянуло на общение тогда в кафетерии на «Датчанине Хольгере», что она подсела за столик к кому-то и завела беседу с попутчиками, то ли ее же круга, то ли, наоборот, с людьми из совсем другого теста, чтобы послушать, что они думают о жизни, о чем мечтают, потому что различия как раз всегда и интересны, это источник новых возможностей, она всегда ими интересовалась, да еще с большим прибытком для себя. Но на этот раз она села одна за столик на двоих, молча поела, за кофе вдумчиво читала, а когда чашка опустела, сунула книгу под мышку и встала. Но, уже оторвав себя от стула, она внезапно почувствовала сильную слабость и решила, что сейчас грохнется и больше уже не встанет. Она вцепилась в край стола, мир качался как корабль, она не понимала, как ей пересечь все помещение, пройти мимо стойки стюарда и спуститься вниз. Но все-таки в тот раз она справилась с этим. Сделала глубокий вдох и с тихой решимостью прошла между столов, вниз по лестнице и к каюте, выражение ее лица я уже описывал, и она лишь пару раз подержалась за стену, пока высматривала на дверях вдоль длинного коридора нужные цифры, а там вытащила ключи из кармана, переступила порог и заперла за собой дверь. Сев наконец на кровать, она налила приличную порцию «Аппертена» в стаканчик для полоскания рта и со слезами на глазах опорожнила его в три поспешных глотка.
2
Сойдя по трапу с «Датчанина Хольгера» на пристань северо-ютландского городка, где она родилась и выросла и который продолжала называть «домом», уже сорок лет имея постоянной почтовый адрес в Осло, мама прошла вдоль причалов и верфи, которая умудрилась уцелеть в восьмидесятые годы, когда практически все верфи в Дании развалились, словно карточные домики. Затем она миновала белую оштукатуренную пороховую башню Торденшёльда, которую муниципалитет перевез на то место, где она стоит теперь, то есть на сто пятьдесят метров ближе к краю пристани. Они подвели под башню старые железнодорожные шпалы, придумали и построили какие-то гигантские тягловые механизмы и разлили больше тонны жидкого мыла, чтобы улучшить скольжение. Как ни странно, план сработал. Сантиметр за сантиметром они передвинули круглую, весом в незнамо сколько тонн, каменную башню на новое место, тщательно подготовленное заранее, выгадав таким образом возможность пристроить к верфи сухой док, не уничтожая одну из считанных достопримечательностей города. Но со времени этой подвижнической операции прошло много лет, и мама не была полностью уверена, что версия с жидким мылом и шпалами правдива до последней подробности — звучит она как-то странно, а мамы в тот момент в городе не было. Судьба как раз тогда выслала ее в Норвегию, против желания, почти заложником. Как бы то ни было, власти своего добились — башня определенно переехала на другое место.
Тремя годами раньше ее отца (неизменно раздраженного и суетливого) похоронили на погосте фландстрандской церкви, примыкающем к красивому парку «Платан», с которым кладбище делит свои кущи, буки, ясени и клены, похоронили в той же могиле, куда ее растерянная голубоглазая мать чуть не по собственной воле легла за два года до него и куда еще двадцать пять лет назад лег ее брат, потрясенный вопиющей краткостью своей жизни.
На общем могильном камне сидит голубка и смотрит вниз. Она металлическая и улететь никуда не может, но время от времени пропадает, и тогда из камня торчит голый штырь. Кто-то таскает голубя, возможно, у него дома в шкафу стоит целое собрание голубок, ангелочков и другой милой христианской бронзовой скульптуры малых форм, и поздними вечерами, задернув шторы на окнах, он достает их из шкафа и бережно проводит пальцем по гладким изгибам холодных тел. Так или иначе, но, когда голубка пропадает, маме приходится заказывать новую в похоронном бюро, расположенном на той же улице. Возможно, они химичат, потому что за три года голубка пропадала трижды.
Теперь, приходя на кладбище, она не может оттуда пройти или проехать на велосипеде мимо инвалидного приюта к доходному дому с туалетом на улице, дому в самом центре города, на улице Лодсгаде, спускающейся от главного прешпекта в порт, и сперва показать на цветочные горшки в окнах второго этажа и сказать, что там была ее комната, что это там она стала тем, кем стала, а потом указать на окошко каморки на первом этаже, рядом с молочной
лавкой, которую держала ее мать, и попробовать передать словами, каким был ее брат, и сбиться и бросить попытку. И войти ранним утром в кованые ворота, и постучаться в дверь за ними, только-только сойдя с корабля из Осло и держа в руках кулек из папиросной бумаги со свежими булочками, — она теперь тоже не может. Дверь ей не откроют. Это больше не ее улица, поэтому она не стала подниматься вверх по Лодсгаде в сторону центра, а, наоборот, с каким-то странным стеснением в груди, все еще не свыкшись с таким порядком за три прошедших года, прошла вдоль всего порта, дошла до нового вокзала и там села в такси. Оно, мигая, отъехало от тротуара, развернулось и покатило в сторону Страндвей, миновало мореходное училище и Бастион Торденшёльда, притаившийся со своими аккуратными валами и пушками за высокими придорожными тополями, затем Гребной клуб и выехало из города. В клубе был кафетерий, и она часто приезжала сюда на велосипеде, садилась с кружкой пива за столик у панорамного окна с видом на маленькую гавань и море и смотрела, как красные и синие суденышки пыхтя пробираются через узкий разрыв в моле, заходя на постой или уходя в плавание с рыбацким снаряжением на борту, уже для развлечения, потому что весь серьезный промысел прекратился на всем побережье еще за несколько лет до того.Такси ехало дальше по открытому, продуваемому ветром взморью с водорослями, песком и кустами, которым шквальный ветер день за днем не давал подняться с колен, море в этот ранний час лежало без единой морщинки, как серо-голубая пористая кожа, а воздух над морем был молочно-белый.
Там, где кончился асфальт и началась проселочная дорога, такси свернуло на аллейку между вековыми кустами шиповника и корявыми соснами. Дорога заняла всего-то четверть часа. Как странно, подумала она, я словно еду в замедленном кино; легкая роса на стеклах машины, серый свет над водой, остров вдали, и на нем мигает бледными, дрожащими всполохами маяк, на кустах висят последние ягоды шиповника — ярко-ярко-красные, чуть не до синевы, они похожи на маленькие китайские фонарики. Когда она обернулась посмотреть в другое окно, ее голова плавно перелегла с боку на бок. Мама облизала сухие губы, взглянула вниз на руки и медленно пошевелила пальцами — кожа была неэластичная, натянутая, и мама улыбнулась без причины.
Прежде чем отпустить таксиста, мама договорилась, что он заберет ее здесь же на рассвете через четыре дня. Шофер сказал, что на рассвете — это кстати, заодно он проснется пораньше, с этим у него проблемы, признался он, люблю вечером пропустить кружечку или пять кружечек пива.
— Обещаю такие чаевые, что хватит на десять кружечек, — сказала мама. — Только не забудь заехать за мной утром. Это важно. У меня есть план. — И она почти с угрозой уставила в таксиста палец, но молодой человек только фыркнул в ответ, и тогда она тоже улыбнулась.
— Заеду, — сказал он. Проводив ее мимо кривой сосны до террасы и поставив там чемодан, таксист вернулся в машину, сказал «До скорого!», сдал задом, развернулся, выехал с поросшего травой пустыря перед летним домиком, где ему досталась приличная плата и щедрые чаевые, на прощанье махнул маме рукой и в ранних рассветных сумерках направился обратно в город, светя табличкой на крыше; был вторник, начало ноября.
II
3
Я был не в курсе, что мама уехала. Слишком много всего происходило в моей собственной жизни. Мы с ней не разговаривали с месяц, если не больше, что было в порядке вещей в то время, в восемьдесят девятом году, но я ощущал это как странность. Странным было еще и то, что я делал это сознательно. Я избегал мамы. Избегал, не желая слышать, что она имеет сказать о моей жизни.
Тем вечером, когда мама с коричневым чемоданом из кожзама в руках в одиночку доехала от станции метро «Вейтвет» до станции «Железнодорожный вокзал» с намерением пересечь сырую площадь между зданием старого Восточного вокзала и морем, подставляя прическу встречному ветру, и попасть в низкий, насквозь продуваемый терминал, принадлежащий компании J. C. Hagen&Co,и дальше на кособокий причал, у которого был пришвартован «Датчанин Хольгер», ходивший, как оказалось, последнюю в своей жизни неделю, я на чужой машине возвращался с неасфальтированных просторов Ниттедала, а сзади сидели мои дочери, одна десяти, другая семи лет. Машина — пятилетний серебристо-серый «фольксваген-пассат» — принадлежала человеку, которого я знал десять лет и который готов был одолжить мне что угодно.
Начинало смеркаться. Темнота упала, как накатывал прилив в Ютланде, когда я был в возрасте моих девочек, — стремительно и неожиданно, и так каждый раз, и сейчас, поди, тоже. Были первые дни ноября, девчонки сзади распевали песню «Битлз» с одной из старых моих пластинок, как сейчас помню, Michelleиз альбома Rubber Soul,не самый главный шедевр, но они любили Пола Маккартни, он писал песни, которые детям легко даются. И песня звучала вполне себе прилично, даже фразы якобы по-французски, так что я отпустил руль на прямом участке между Хеллерюдсшлетта и Шеттеном и от души захлопал. Мне нравилось, что они сидят сзади. Так они могли разговаривать со мной о чем хотят, не глядя мне в глаза, и я тоже мог не смотреть им в глаза, а бывало, что и они друг на друга не смотрели, и тогда мы все трое глядели в свои окна и молчали, а машина накручивала километры, и каждый понимал, что всё не так. Это знали девочки, знал я, а лучше всех знала та, которой с нами в машине не было, — именно по этой причине она не ездила с нами на прогулки.