Яд в крови
Шрифт:
— Как бы то ни было, я бы не хотела, чтобы ты встречался с ним. Да и Маше ты теперь вряд ли нужен. Впрочем, это и твои дети тоже, и ты вправе решать сам.
— Ты меня уже не любишь, Юстина?
— Нет сил. — Она вздохнула. — К тому же, как ты знаешь, разочарованность хуже смерти.
Он весь сник, и ей стало его слегка жаль, но это была абстрактная жалость к человеческому существу, обманувшемуся в своих надеждах.
— Ладно. — Он встал. — Не стану набиваться к тебе в официальные гости — живи, будто ничего не произошло. Я бы очень хотел повидать Машу, но если ты против…
— Я не против. Просто мне очень не хочется, чтобы коречку постигло еще одно разочарование — ее и так не слишком балует жизнь.
— Тогда передай ей от меня привет. Или
Она снова закрыла глаза и открыла их, лишь когда захлопнулась входная дверь.
После гибели Маши-большой и своего возвращения в Ленинград в лоно семьи Иван (Яном его звали только Устинья и Маша-маленькая) бросил университет и попросил отца устроить его простым матросом на какое-нибудь судно, отправляющееся куда подальше.
Амалия Альбертовна, как и следовало ожидать, была против, но не посмела сказать ни слова, опасаясь потерять сына навсегда.
В течение трех недель Лемешеву удалось покончить со всеми формальностями, связанными с получением загранпаспорта и так далее, ибо у него были связи в мореходстве и даже в КГБ. Ивану подыскали место помощника радиста на отходящем в Австралию сухогрузе. Он предпочел заменить внезапно заболевшего матроса.
Четыре с лишним месяца, проведенных вдали от дома, в условиях, ничем не напоминающих прежнюю жизнь, благотворно сказались на состоянии его духа. Иван окреп физически, перестал мучиться кошмарами. На судне его прозвали «декабристом» — он никогда не ходил на берег, а в свободное время часто писал что-то в тетрадке. Однажды веселая компания в кубрике заставила Ивана прочитать вслух то, что он написал. Это были стихи о несчастной любви. Кое у кого они вышибли слезу — моряки, как ни странно, народ сентиментальный. Как бы там ни было, Ивана больше не трогали, но прозвище «декабрист» приклеилось намертво.
Жизнь на берегу была ему в тягость, в тягость стала и материнская любовь, хоть он и переносил ее, что называется, стоически. Лемешев настаивал, чтобы Иван сдал экстерном за последний курс университета и защитил диплом, Иван наотрез отказался, но, не желая огорчать отца и мать, перевелся на заочное отделение.
Он стал очень красив, и на него смотрели на улице женщины, однако ко всем без исключения, так или иначе могущим претендовать на роль его возлюбленной, Иван испытывал физическое отвращение. На свое загорелое, налившееся от нелегкой работы мускулистой крепостью тело он смотрел как бы со стороны и даже с некоторой брезгливостью, не чувствуя никакой с ним связи. Подчас оно его даже тяготило. К счастью, плоть молчала, не смущая душу и разум.
Пробыв десять дней дома, он снова ушел в плавание, на сей раз к берегам Африки. В день отплытия он позвонил в Москву Маше, и она — он понял это по ее голосу — чуть не расплакалась от радости. Его так и подмывало бросить все и рвануть в столицу, но он сумел себя пересилить. Это плавание показалось ему слишком длинным и очень уж спокойным, хотя их судно дважды попадало в жестокий шторм. Он больше не писал стихов, а в свободное от вахты время глядел часами в морскую даль или на звезды.
Ступив наконец на родной берег и посвятив родителям два неполных дня, Иван сорвался в Москву.
Маша была на восьмом месяце. Она открыла ему дверь и вдруг почувствовала, как лицо и шею залила жгучая краска стыда. Пять минут назад она рассматривала в зеркало свою неестественно раздувшуюся фигуру и кусала губы, чтоб не разрыдаться от отвращения к себе.
— Видишь, какая я… ужасная, — сказала она Яну, принесшему с собой, как ей показалось, романтичный запах дальних морей. — Не смотри на меня, а то разлюбишь. Но я тебе все равно очень рада. Я совсем одна — Дима на военных сборах. Пошли на кухню, — в смущении лепетала она. — У меня целый холодильник еды и всяких соков. Устинья приезжает через день с двумя полными сумками, словно я теперь обязана жевать не закрывая рта. Ты еще не был у нее?
— Я поехал с вокзала на кладбище,
а потом к тебе. Я не знал, что ты…Он замолчат и отвернулся в смущении.
— Я сама не знала, что это произойдет так скоро и неожиданно. Идиотка. — Маша усмехнулась. — Но ему я все равно буду рада. И Дима, как ни странно, рад. А ты… ты знаешь про меня и… Толю?
Она смотрела на него широко раскрытыми и будто слегка испуганными глазами.
— Да, — ответил Ян и снова отвернулся.
— Но у нас с ним все в прошлом — это стало ясно еще в мой первый приезд в Плавни. Во второй раз я поехала туда по какой-то инерции или скорее рефлексу. Как дрессированная собачка, прыгающая через горящий обруч. — Маша закурила сигарету, но вдруг, спохватившись, быстро загасила ее в пепельнице. — Но пива мне можно, — сказала она и подмигнула Яну. — Налей своей легкомысленной сестричке стаканчик пива, а сам можешь выпить «хванчкары» или чего-нибудь покрепче. У нас дома есть зелье на любой вкус.
Ян ел все подряд и внимательно слушал Машу, изредка поднимая от тарелки глаза. Он думал о той, другой Маше — когда-то она тоже носила под сердцем ребенка и наверняка переживала из-за своей испорченной фигуры. Он так и представлял ее в той квартире, разглядывающей перед зеркалом свои круглый живот и строящей себе рожи. От сестры пахло молоком — он ощутил этот запах еще с порога. И от той Маши наверняка тоже пахло молоком… Ян вдруг почувствовал, что не сможет проглотить то, что у него во рту, — горло сдавило спазмом. Он сделал над собой усилие, еще одно. Спазм отпустил. Налил полный бокал «хванчкары» и залпом выпил.
— Я поехала к Толе в августе — мы поругались с Димой, и я сделала это назло ему, — рассказывала Маша, постукивая длинным пальцем по ножке своего бокала с пивом. — Но я ехала не за тем, чтобы… чтобы, ну, сам понимаешь, заниматься с ним любовью и так далее. — Маша слегка покраснела, проговорив эти слова, но тем не менее упрямо продолжала: — Хотя, разумеется, со стороны это могло показаться именно так: неверная жена спешит пасть в объятья к любовнику и насладиться греховной любовью. Я и в тот раз, весной, когда заболела Устинья, помчалась туда не из-за Толи, и на меня уже тогда снизошло ощущение полной освобожденности от прошлого, но Толя не выдержал возложенного собственноручно обета воздержания, и мы стали любовниками. — Маша снова покраснела, и Ян заметил, что сестра очень смущается, но ей необходимо высказаться. Она словно уловила направление его мыслей. — Да, мне неловко рассказывать тебе все это, — призналась она, — но я должна, понимаешь, должна. И именно тебе. Потому что от тебя у меня не может быть секретов.
Маша сделала глоток пива, потянулась было к пачке с сигаретами и вдруг рассмеялась, увидев, что Ян неодобрительно покачал головой.
— Боишься, твой племянник родится каким-нибудь дефективным?
— Я о нем пока не думал — я за тебя боюсь, — откровенно признался Ян.
— О, мне это очень приятно слышать, — не то в шутку, не то серьезно сказала Маша и внимательно посмотрела на Яна. — Но я, признаться, не хотела, чтобы ты видел меня в таком состоянии. Именно ты, а не кто-либо другой. Почему, а?
Она смотрела неотрывно ему в глаза, искренне желая найти ответ на свой вопрос. Но Ян его тоже не знал. Он лишь пожал плечами и сказал:
— Ты мне нравишься сегодня. У тебя глаза какие-то бездонные. Совсем как небо в Южном полушарии. Но рассказывай дальше, прошу тебя.
— Ладно. Постараюсь быть с тобой предельно откровенной, хоть мне это нелегко. Ах, как жаль, что мне нельзя курить — сигареты расслабляют нервы. Я не испытала восторга, став любовницей Толи ни в физическом, ни тем более в духовном смысле. Мечта о любви, как это часто случается, оказалась прекрасней самой любви. Я поняла еще в свой первый приезд в Плавни, что Толя себя исчерпал в моих глазах. Правда, существовал другой Толя — тот, который жил в моем воображении. Вот к этому Толе я и поехала в августе. За духовной поддержкой. Я, быть может, поехала бы к тебе, но ты в то время был где-то в другом полушарии, как мне сказала по телефону Амалия Альбертовна.