Якоб решает любить
Шрифт:
Я сидел, дрожа, на крыльце дома, когда пришел дед и накинул мне на плечи свое пальто.
— Если будешь так сидеть, то скоро помрешь. Ты же знаешь, как легко тебе заболеть.
— Я привык.
— Пойдем домой, он сейчас ездит по делам с управляющим. Мать напекла яблок. Увидишь, он успокоится, когда вернется.
— Никогда.
— Знаю.
Он принес немного сыра и хлеба в платке. Поскольку я не стал есть, он сделал это за меня, потом вытер губы платком и спрятал его в карман. Дед осмотрел сначала огород, затем дом, наконец позвал меня внутрь. Он разжег огонь в камине и налил себе стакан вина из бутылки,
— Можно немного погреться. За это они там наверху на нас точно не обидятся. — Он усмехнулся. — Она тебе и вправду нравилась?
— Да.
— Как мне мои лошадки?
— Да. Как они там? — спросил я.
— Осталось всего пять. Исхудали чуток, но это ничего. — Он налил вина и мне, мы сели на стулья перед камином. — У тебя с ней что-нибудь было?
— О чем это ты?
— Ну, тебе все-таки восемнадцать.
Некоторое время мы не шевелились, и темнота постепенно овладевала пространством.
Дед взял меня за руку:
— Ты думаешь, что теперь все кончено, да? Я тоже так думал, когда твоя бабушка умерла родами Эльзы. Увидишь, появится другая девушка. Всегда кто-то появляется, это лишь вопрос времени.
— У тебя-то никто не появился, — ответил я.
— Я — другое дело, у меня уже был ребенок.
Мы помолчали.
— Рассказать тебе что-нибудь? — спросил он. — Можно и так время провести.
Дедовские рассказы были такой же частью моего детства, как и Раминины. Он знал, что я не буду возражать, даже если история будет старая, и поэтому, не дожидаясь ответа, начал говорить.
— Сколько живет наш род Обертинов, нас вечно преследуют катастрофы, — сказал дед. — Иногда мне кажется, будто война со времен Каспара никогда не прекращалась. Она продолжается бесконечно.
Он опять поведал мне о лотарингце на службе у шведов, решившем однажды отправиться домой, в Дьёз, о том, как он перебрался через Вогезы и, дойдя до земли, которую считал своей, убил почти всю семью и на том же месте создал собственную.
Я вполуха слушал деда, оглядывался вокруг и в каждом углу видел Катицу, вино разливалось по моим венам, а над деревней разливалась ночь, и во мне появилась уверенность, что я больше никогда не смогу полюбить.
Это было за четыре месяца до того, как я оказался в склепе. А чуть больше часа назад целая колонна грузовиков свернула с шоссе на проселочную дорогу к нашей деревне. Хотя уже наступил вечер и сгущались сумерки, полевой сторож прекрасно видел колонну, но у него не оставалось времени, чтобы ударить в набат. Русские оказались быстрее любой бури.
На этот раз с нескольких машин, остановившихся у церкви, спрыгнули низкорослые, коренастые солдаты с монгольскими лицами, остальные фургоны были пусты, если не считать шоферов в кабинах. Офицер в сопровождении румынского переводчика направился прямиком к дому священника рядом с церковью. Они застали его за ужином.
— Прикажите бить в набат! — скомандовал офицер.
— С какой это стати? Ведь нет ни бури, ни пожара.
— С такой, что иначе я вас расстреляю.
Тут как раз подоспел комендант замка, и отец Шульц послал его на колокольню. Офицер вытащил из планшета списки и сунул их под нос священнику.
— Мы разыскиваем всех немцев в возрасте от восемнадцати до сорока пяти лет, они подлежат депортации в Сибирь. Сейчас вы пойдете с нами и покажете, где они живут.
Отец Шульц пошатнулся
и оперся на край стола.— Почему именно я?
— Потому что вы здесь всех знаете. Скажете им, что разрешается взять ровно столько вещей, сколько они смогут нести. Пойманных на улице будем расстреливать. Вас они послушают.
Священник, наверное, думал, что предательство сербской семьи и так уже затянуло его в болото вины с головой, но теперь понял, что ошибался. Всегда можно погрузиться еще глубже.
— Я не могу этого сделать.
Офицер вынул из кобуры пистолет и приставил к животу священника. Того кинуло в пот.
— У вас нет выбора.
Сначала отец Шульц склонялся к тому, чтобы не повиноваться и принять смерть как Божью кару за пособничество в убийстве сербов. Но священник не был героем.
— Скажите, я тоже в списке? — тихо спросил он.
Прошло несколько секунд, пока ему перевели ответ офицера. Они тянулись бесконечно долго.
— Вы слишком стары для того, что ожидает остальных. А теперь пойдемте, нас ждет работа.
Выйдя на улицу, трое мужчин увидели, что перед церковью начали собираться люди, кутаясь в пальто и поглубже натягивая шапки. Продрогшие солдаты бросали окурки и втаптывали их в снег.
Офицер подтолкнул священника вперед, переводчик что-то прошептал ему на ухо, потом священнику помогли подняться на грузовик.
— Люди, расходитесь по домам и ждите нас. С этой минуты никому не выходить из дому. Кого застанут на улице — расстреляют. Молитесь и положитесь на волю Господа. Он все уладит! — крикнул Шульц толпе.
К тому времени, когда русские добрались до нашей улицы и начали распахивать ворота и двери ногами и прикладами винтовок, в стойло, где мы с дедом кормили лошадей, зашел Сарело. Он принес узелок.
— Тебе нужно сейчас же уходить. Тебя ищут русские. Мать говорит, чтобы ты спрятался там, где обычно. Здесь немного хлеба и сыра.
Дед снял шапку и надел ее мне на голову.
— Беги туда, где всегда прячешься, — сказал он.
— Потом мы заберем тебя, когда все успокоится. Где тебя найти? — спросил Сарело.
— На кладбище. В склепе Дамасов, — ответил я.
Он погасил керосиновую лампу и открыл маленькую дверцу в задней стене стойла. Из соседнего двора доносились голоса, русские все время покрикивали «Dawai! Dawai!», а немецкие — умоляли и кричали, но все было тщетно. Так звучал хор отчаяния. Лишь деревенские собаки заливались лаем, только они оказывали яростное, но бесполезное сопротивление. Потом я услышал, как мать зовет деда, и ругательства отца.
Я сунул узелок под мышку, поднял воротник куртки и в последний раз взглянул на деда. Он кивнул мне — на прощание или показывая, что мне и правда пора уходить. Через узкий проем я протиснулся на волю, не зная еще, что в это мгновение я навсегда распрощался с детством и привычным мне миром.
Пригнувшись и прислушиваясь каждые несколько шагов, я пробирался задами под покровом темноты и видел, как соседей и моих друзей загоняют в фургоны. Некоторые, хоть и не малолетки, цеплялись за своих матерей, и солдатам приходилось их оттаскивать. Другие шли молча, понимая, что уже ничего не сделаешь. Там же стоял и наш священник, беспомощный и растерянный, наверное, он пытался призвать на помощь Того, кто уже слишком долго не появлялся. Наконец я добрался до мертвых.