Якоб решает любить
Шрифт:
Пацан, подобравший коробку, открыл ее, вытащил шикарный новый костюм и изрезал его перочинным ножиком. Учитель молчал. Когда я обернулся к нему в надежде, что он хоть как-то поможет, он посмотрел на меня совершенно невозмутимо.
И тут случилось непоправимое. Теплая струя, которую я долго еле сдерживал, намочила штаны, потекла по ногам и образовала подо мной лужицу. Земля, иссушенная, как всегда в это время года, жадно впитывала жидкость. «Якоб полил землю, — закричали они, смеясь. — Кто знает, какие странные цветочки теперь тут вырастут».
Словно добившись своего, юные бойцы потеряли к нам интерес и оставили в покое. Они решили прервать учения, пойти в трактир и опрокинуть по стопке шнапса за здоровье фюрера.
ЗнаменаОни распевали эту песню, пока не скрылись из виду.
Теперь остались только мы, мы вдвоем. Я долго гонялся за курицей, наконец поймал ее и засунул в мешок. Девочка не сходила с места, она рыдала, сжав маленькие кулачки.
16
Перевод Ю. Л. Нестеренко.
— Можешь пошевелиться, — сказал я по-румынски. — Они ушли. Когда Рамина узнает, она их проклянет. Она сильнее Велповра, представляешь?
Девочка посмотрела на меня печальными глазами.
— Кто такой Велповр?
— Голос из радио.
Она сложила остатки костюма в коробку, я поднял мешок, и мы пошли, каждый в свою сторону.
— Я никому ничего не скажу! — крикнула она.
— Я тоже, — отозвался я.
Подойдя к подножию холма, я бросил мешок, отдышался, сложил ладони рупором и позвал Сарело. Если, на мое счастье, он был дома, то сразу сбегал вниз широкими, уверенными шагами и брал мою ношу.
Холм все еще называли Цыганским, словно в память о былых временах, когда на холме кипела жизнь, огонь в печах горел до глубокой ночи и стук молотков лудильщиков был слышен издалека. Так мне рассказывал дед. Теперь же здесь оставался только один дом, если его можно было так назвать.
Наверху появился Сарело, подставляя нож лучам солнца и проверяя свою работу. Лезвие поблескивало. Я прекрасно знал, что он теперь сделает, я видел это десятки раз. Он поднял второй нож, зажмурил один глаз, а другим осмотрел тонкие, острые клинки, затем стал медленно-медленно скользить одним лезвием по другому у самого уха, будто это были музыкальные инструменты, звучание которых говорило об их качестве.
Мы с Сарело были одногодками, но он выглядел старше, ему можно было дать лет четырнадцать или пятнадцать, тело у него было жилистое, а над верхней губой уже росли жиденькие усики. Говорили, что он с норовом, так же, как и его мать. Очевидно, Сарело остался доволен плодами своего труда, он отложил ножи в сторону и поднес руки ко рту, как я.
— Чего тебе? — крикнул он.
— Спускайся и помоги мне!
— Курицу принес?
— Да.
Он поспешил вниз, перемахнул через яму, открыл мешок и заглянул внутрь. «Вместе с этой — двенадцать». У Сарело были не по годам большие ладони и такие же ступни, в нем вообще кое-что поражало. Светлая кожа и гладкие волосы делали его непохожим на других, вечно голодных цыганят, иногда забредавших в деревню и предлагавших товары от дома к дому.
Если бы деревенские не видели, как у Рамины вскоре после бегства бульбаши вырос живот, и если бы Непер не рассказывал, как он прибежал на крик и застал ее роды, то Сарело наверняка считали бы найденышем или приемышем. Одним из тех детей, которых цыгане якобы где-то крадут.
— Ты что, слабак, не можешь сам мешок донести? — спросил он.
— Не называй меня так, а то буду звать тебя цыганом.
Он пожал плечами и, не обращая на меня внимания, с легкостью перепрыгнул яму обратно. Я следовал
за ним, слегка отстав.— Твоя мать дома? — спросил я.
— Она всегда дома, ты же знаешь. Если она когда-нибудь окажется не дома, то весь мир рухнет.
Перед домом он вытащил курицу и посадил ее в клетку к одиннадцати остальным. В последние месяцы он явно не отдавал кур матери, а собирал их, чтобы устроить решающую проверку своим ножам. Я привычно нырнул в сумрак одной из двух комнат дома. В углу было устроено нечто вроде кухни, закуток с печкой, множеством кастрюль, мисок и тарелок.
Печку часто использовали и для отопления, а поскольку ни вентиляции, ни печной трубы не было, весь дым оставался в комнате и смешивался с чадом от Рамининой стряпни. К этому чаду добавлялся запах мыла, которое она варила явно в соседней комнате, и получался очень пикантный букет из ароматов лука, дерева, пота и жира. Я не чувствовал в этой смеси ничего неприятного и предпочитал его запаху нашего дома.
Моим глазам потребовалось немного времени, чтобы привыкнуть к темноте и мгле. Я ожидал увидеть Рамину на диване возле окна — она всегда встречала меня, сидя на нем, как будто не вставала с места всю неделю между моими посещениями. Однако же от визита к визиту она так заметно толстела, что теперь ее бесформенное, расплывшееся тело занимало почти всю ширину дивана, и я едва мог умоститься рядом с ней в уголке.
Однако Рамина оказалась не на диване, а рядом с ним — оттуда доносились странные звуки, как будто она что-то складывала стопкой и передвигала с места на место. Сарело поставил мешок у печи и вышел на улицу. Снаружи слышалось равномерное, упорное ширканье железа. Я знал, что Сарело сел на корточки, прислонившись к стене дома, и точит ножи, новые или те, что собрал у клиентов. Время от времени он останавливался и проводил по лезвию большим пальцем. Он был таким умельцем, что работы всегда хватало.
Дверь во вторую комнату, которую Рамина всегда держала на замке, на этот раз была широко распахнута. Поддавшись любопытству, я подошел ближе и хотел ступить на порог, чтобы хоть одним глазком заглянуть внутрь, но грузное тело цыганки преградило мне путь. То самое тело, которое часто казалось мне мягкой подушкой, к которому я мог прижаться и затеряться в его многочисленных складках, теперь довольно грубо заставило меня отступить.
Прижавшись к жировым складкам Рамины, я дышал с ней в одном ритме, ее теплый живот поднимался и опускался, а вместе с ним и моя голова. При этом меня нередко охватывали бесконечная нежность и покой, и я засыпал. Мать рассказывала, что, родив Сарело, Рамина начала пухнуть, как на дрожжах. После того как тело ее опорожнилось, она стала заполнять его едой в огромных количествах.
Она набивала себе живот столь неуемно, что через несколько лет уже едва могла протиснуться в дверь. Тогда она решила вообще больше не выходить из дома, кроме тех случаев, когда нужно было выхаживать меня. В деревне же ее с тех пор никто не видел. Мать даже предполагала, что Рамина съедала тот жир, что получала от нас, ведь никто никогда не видел, чтобы она продавала мыло.
Рамина заперла дверь и положила ключ в карман.
— Ты сегодня поздно, Якоб, я уже думала, что ты вообще не придешь.
— Что ты там прячешь за дверью? — спросил я.
И сразу получил оплеуху. Я лишь успел увидеть, как колыхнулась мясистая рука и тут же опустилась, а щека у меня запылала. Я понял, что задал единственный вопрос, который мне нельзя было задавать. На который я не имел права.
Я был готов получить еще, но она молча отошла к печи, ткнула носком мешок, словно желая убедиться, что тот не пустой, и направилась к дивану, на который опустилась с таким кряхтеньем и стоном, будто это стоило ей каких-то нечеловеческих усилий. Растянутые старые чулки топорщились на толстых икрах, похожих на свиные окорока, что висели у нас в коптильне.