Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Явление. И вот уже тень…
Шрифт:

— А вы ничего не знаете? Отец вам ничего не сказал?

— Но я его еще не видел. Я только сегодня приехал.

— А разве вы у нас не были?

Я смалодушничал и сказал — нет. Но София была жестока:

— А Лукресия… подумайте, что за девчонка. Она сказала, что около четырех вы были у нас.

Я стоял посрамленный и тут вдруг прямо сказал:

— Я был в вашем доме, но я приходил к вам.

XV

Что не услышал я от отца Софии, то услышал от ректора. И в первый же день моих занятий, или в один из первых дней. Он уведомил меня, что желает со мной беседовать. Я поспешил найти его вечером того же дня в ректорате, но обнаружил только пса, который, свернувшись, лежал в углу и скучал. Я подождал у дверей, глядя на опустевший двор, на последние лучи солнца, золотившие профиль фасада. Наконец он появился в дверях аудитории, несколько необычный в этих пустых сводах. Предложил войти, указал на диван.

— Э-э… Я просил вас пригласить… э…

Потом он улыбнулся, стараясь улыбкой меня приободрить.

Но я, ректор, духом не падал никогда. Ты был стар, и в твоей огромной и тяжелой фигуре тонули, как в море, все порывы на свете. Говори, добрый человек. Я тебя слышу и сейчас:

— Нужно быть осторожным, у всех свои враги. Мне сказали, что вы давали уроки.

— Уроки?

— Да, дочери сеньора Моуры.

— Софии? Но… Это не уроки. Я просто помогал ей по-латыни.

— Вот именно… именно… Как бы там ни было, это и называется частными уроками. И закон, вам известно, закон — он в этом вопросе ясен. Никаких частных уроков. Вот так. Разрешить какое-то сомнение, ответить на вопрос… Но никаких постоянных уроков! Да еще два раза в неделю, так ведь?

— Да, действительно, два раза в неделю. Но бесплатно. Я, собственно, и уроков-то не давал… Невероятно, как все становится известным.

Враги, у всех нас враги, — все еще объяснял мне добрый ректор, опустив глаза и оттянув нижнюю губу. У всех нас враги, надо быть осторожным с врагами. Как он узнал? Должно быть, просто: получил анонимку, спросил у Моуры, и Моура, он человек честный, естественно, тут же подтвердил.

Я оставил кабинет, злой и изумленный в одно и то же время. Кто был этот негодяй? Как дознался? Но не волнуйся, не волнуйся: София ведь уроков не хочет. Это ясно. Безмолвный вечер бесконечен, я всматриваюсь в него, вслушиваюсь. Вот ты и один. И хорошо, что один. Я рассеянно гляжу с откоса. Площадь пуста. Я облокачиваюсь на решетку и окидываю долгим взглядом равнину, что простирается до далеких голубоватых гор. Засеянные поля с приходом сумерек кажутся плодоносными. Мягко вырисовываются их еще пустые грядки. По первому сигналу ночи разбросанные дома сходятся вместе. Тихий зов мирных далей манит меня туда, куда незаметно и коварно крадется забвение. И, почти принуждая себя, я иду куда глаза глядят. Иду, держась домов, по улице Колежа, смотрю на другие улицы с выходящими на них глухими стенами садов и пальмами, раскрывающими свои веера в небе, и в просветах вижу напоминающие мне пляжи куски равнины и рукав реки с прибрежными селениями. Направо среди сада высится дом, фасад которого изукрашен синими изразцами, терраса обнесена балюстрадой. Отсюда, словно со смотровой площадки, виден весь горизонт. От выходящих на улицу железных ворот лестница ведет в парк, где растут кипарисы и лимонные деревья. Чуть дальше другой дом с гербом открывается арками в сад, что на углу улицы. Я огибаю его, осматриваю и углубляюсь в лабиринт идущих вокруг собора улиц. Одна нз них очень крутая, истинное божье наказание пешеходу. Я останавливаюсь на полпути, поднимаю глаза на темную громаду собора, смотрю на вытянутые контрфорсы, на сделанное грубыми руками нежное кружево зубцов, на возносящиеся из глубин земли и веков резцы и шпили. С фризов чешуйчатые коршуны оглашают криками безмолвие, в голубых просторах неба медленно плывет одинокое облако.

И все же обмануть себя самого не так-то просто. И когда после долгого блуждания по улицам и закоулкам города я снова оказываюсь на площади, от которой отходит улица, где живет София, меня гнетет испытанное мною унижение, скрытые ото всех и кровоточащие гнев и одиночество. Я быстро, будто боюсь, что отпадет срочность, спускаюсь по улице, звоню, но колокольчика не слышу. Позвонил ли? Потом жду, жду и боюсь, испытывая жалость к самому себе. Но вот слышится звук отпираемого замка, и на пороге возникает Лукресия. И лаже не дав мне разинуть рот, говорит:

— София на уроке.

Но я ведь тебя ни о чем не спрашиваю! Я пришел нанести визит твоим хозяевам.

— Тогда, будьте добры, поднимитесь наверх.

Но постой… На уроке? Кто же ей теперь дает урок? Лукресия молчит, но и я не решаюсь спросить. И какое-то время еще стою в прихожей у пузатого медного горшка. Потом поднимаюсь по гранитной лестнице, декорированной все теми же горшками, которые коллекционирует Моура. А из Бейры у него горшок есть? Никогда его не спрашивал об этом, но, должно быть, есть, хотя в них нет ничего специфического бейранского. Лукресия распахивает передо мной двери гостиной, которая одновременно служит кабинетом, и оставляет меня среди хранящих безмолвие гардин. Пористое, пропахшее нафталином безмолвие. От него глохнешь, слепнешь, задыхаешься. По улице едет телега. До моих ушей, словно сквозь вату, доносится ее приглушенный грохот. Что я здесь делаю? Я как-то особенно ощущаю себя самого, свое вялое, вязкое, застойное присутствие. Слышу шаги, наконец-то мадам идет. Но нет, где-то в конце коридора звук шагов умирает. Что ты ей скажешь? Пришел засвидетельствовать почтение, как обычно. Наверное, она заговорит о Софии, обязательно заговорит. А, не волнуйся. Случай заурядный… письмо, ректор и все остальное… Однако вот и мадам (я не слышал, как она вошла), полная, улыбающаяся, белокурая. Она садится так, будто обосновывается в жизни. Как поживаю? Когда приехал? Я уже приходил…

— Приходил не в очень подходящее время и не решился засвидетельствовать свое почтение…

Мадам улыбается, молча, заговорщически на меня смотрит, потом опускает глаза

и снова смотрит, но теперь уже открыто, так что я тону в ее взгляде, нет, не только я, еще что-то, вся жизнь, которая ей с ее высока так хорошо известна. Я почти спокоен, обнаружив в этом взгляде покровительство и, возможно, снисходительность. Или, милая мадам, это всего лишь пренебрежение к моей ничтожности, к моему робкому виду из-за худощавости и взволнованности? Откуда тебе с этим светским лоском, наложившим печать на все: на твою внешность, на твои тайные наслаждения (интересно, податлива ли ты в наслаждении?), на твои огорчения, на твою отработанную непринужденность, — откуда тебе известно, что наше приключение с Софией не стоящий внимания пустяк, заурядный вопрос этикета, легкой игры, принятой в вашем кругу, не имеющей большого значения, как не имеет большого значения бедный учитель словесности, такой робкий, тщедушный, неискушенный в светских интрижках, которого так просто схватить за руку? А если это не так, если в этом приключении что-то есть, то и на здоровье, так ты, наверно, думаешь, мадам, ты ведь сумеешь придать ему нужную форму согласно требованиям твоего мира условностей.

— Так вот об уроках…

Говори, говори, мадам, об уроках…

— Вы могли бы их продолжать, если бы это никому не стало известным.

— Но как это стало известно?

Да, как это стало известно, мадам? Может, ты знаешь, кто на меня донес?

— Это мог сделать только близкий к дому человек.

— Кто же, мадам?

Я не знаю. Но могу предположить, что это дело рук Алфредо или Аны… или самой… Софии.

— Ведь когда мы разговариваем доверительно с каким-нибудь иксом или игреком, мы не думаем, что этот икс или игрек сообщит все зету и так далее и так далее.

К тому же руководствоваться в этом деле человек мог самыми разными соображениями, которые ни тебе, мадам, ни мне не известны.

— Между прочим, и вы, сеньор доктор, могли рассказать кому-нибудь об уроках.

Играй, Кристина. Я слышу тебя сквозь приоткрытую дверь, несмотря на длинный-предлинный коридор, — что твоя музыка сделает с нашим разговором? Из-за тяжелых портьер и гардин день скончался рано, и твоя музыка — голос этого часа, голос моей усталости.

— Да, сеньора, мог, но не рассказал.

— Я позову Софию.

Появившаяся на пороге Лукресия пошла за Софией. Вернулась. Софии нет дома.

— Однако, — сказал я, — как бы там ни было, у Софии есть учитель.

— Какой учитель? Каролино?

— Рябенький?!

— Кто это Рябенький?

— Да так в лицее зовут Каролино. У него прыщи на лице, вот его Рябеньким и прозвали.

— Но, Каролино… Нет. Что за мысль! — сказала мадам. — Парнишка из Редондо. София была в гостях — у меня там сестра. Ну и Каролино предложил Софии заниматься вместе. Но он… бедняга… И, вы знаете, он бросил лицей: решил все сдать экстерном. Да и что он может знать?

Играй, Кристина. Я слушаю тебя, я весь в твоей музыке. Подняв руку, я прерываю мадам. Она умолкает, спрашивает, не хочу ли я пойти тебя послушать, Кристина!

— Да, хочу.

Мы идем на цыпочках, осторожно, пустынный дом полнится твоей музыкой, она взлетает к сводчатым потолкам, спускается по лестнице, заполняет темные углы коридора. Это уже далекое прошлое, такое далекое, что я даже не знаю, где я, в час блаженства или тоски, радости или слез, но я его воскрешаю к жизни в зимнюю стужу средь буйства ветра, так как он за пределами жизни и смерти. Дверь открыта. Я сдерживаю мадам из опасения помешать Кристине. Кристина сидит к нам спиной, с рассыпавшимися по плечам белокурыми волосами. На ней голубая трикотажная блуза. На пюпитре раскрытая нотная книга. Мадам очень осторожно входит, я какое-то время продолжаю стоять в дверях. Кристина, без сомнения, слышала, слышала, что мы вошли, но продолжает играть. А может, и не слышала, лучше бы, думаю я, не слышала ни нас, ни нашу дерзость, ни наши препирательства, составляющие нас и выработанные жизнью. Я тоже вхожу, устраиваюсь на софе так, чтобы видеть лицо Кристины. В окно, что от пианино слева, проникают последние лучи вечернего света. И я обнаруживаю, что это радость света изливается на Кристину и на мебель, что находится в зале. Играй еще, Кристина, играй. Что ты играешь? Баха? Моцарта? Не знаю. Знаю только, что слушать тебя в этот короткий зимний час, в замкнутом, точно раковина, безмолвии прекрасно. Вокруг тебя ореол, и мне хочется плакать. Ты будешь прекрасна, Кристина. Неотразима. Пусть хранит тебя и будет вечно с тобой этот божий дар, который мне и теперь не постичь. Мне слышится торжественный хор, и ты — средоточие его, ты — чудо из чудес. Я пишу ночью и страдаю. Где твоя музыка? Кристина… Если бы ты вновь явилась моей усталой душе! Прямая, с вытянутыми перед собой руками, серьезной складкой на лбу, окутанная белым облаком и музыкой. Живи вечно, Кристина. Расти большой и красивой! Боги! Почему вы ее предали? Но в моей памяти ты — вечное рождение, вечная непостижимая истина.

Наконец Кристина кончила. Я раскрываю ей объятья, и она идет ко мне, опустив глаза, потом поднимает их и снисходительно улыбается.

— Ты очень хорошо играла, знаешь? — говорю я ей в ответ.

— Нет, не очень хорошо. Моя учительница говорит, что я должна играть быстрее.

— Но она не может, — говорит мадам. — У нее еще короткие пальцы.

— Вот именно. Я не могу взять октаву. А еще моя учительница говорит, что у меня форте и пиано недостаточно хороши.

— Всему свой срок, — говорю я. — Придет день, и все будет хорошо. Я надеюсь послушать твой первый концерт.

Поделиться с друзьями: