Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском [с иллюстрациями]
Шрифт:

Любовь Бродского осталась безответной не только потому, что в момент их знакомства всей жизни Одена оставалось год и три месяца, но и потому, что Оден не мог читать Бродского по-русски, а слабый английский последнего мешал более глубокому обмену мнениями. «Встреча с Бродским не была исключительно важным событием в жизни Одена, — справедливо замечает Лосев, уточняя: — …В перспективе жизни Одена Бродский был одним из нескольких десятков молодых поэтов и не-поэтов, кого Оден морально или материально поддержал». В предисловии к «Selected Poems» Бродского (которое было опубликовано и отдельной статьей в «The New York Review of Books») Оден характеризует Бродского как «изощренного ремесленника» с «редким умением видеть материальные вещи как священные знаки, как вестников незримого» и, несмотря на то что не владеет русским языком, называет его «первостепенным поэтом, человеком, которым должна гордиться его страна».

Это было и верно и лестно, но

в сочинении такого предисловия для Одена не было ничего незаурядного: Оден был прилежным производителем подобных текстов — предисловий, вступлений и т. п. Кроме того, его желание помочь Бродскому подкреплялось глубокой антипатией к Советскому Союзу, особенно после оккупации Чехословакии в 1968 году, по поводу которой он написал стихотворение «Август 1968-го» («Ogres do what ogres can…»). «Оден, конечно, понимал, что это хороший поэт, который его очень уважает, но Оден не интересовался русской поэзией, Россией», — разъясняет Исайя Берлин. За несколько лет до этого Оден написал столь же положительное предисловие к выходившему в английском переводе сборнику стихов Андрея Вознесенского, с которым даже выступал вместе. Об этом Бродский не мог не знать, и это должно было его огорчить: как известно, в поэтической иерархии Бродского Вознесенский занимал одну из самых низких позиций.

Когда Бродский впервые читал Одена, его привлекла прежде всего мысль о том, что «время боготворит язык». Восхищение росло при соприкосновении с исключительным интеллектом Одена и его специфическим отношением к действительности. Названные качества, казалось Бродскому, можно было вычитать даже из фотографии, которую он разглядывал еще в Советском Союзе и которая изображала поэта до того, как его лицо превратилось в «смятую постель»:

Черты были правильные, даже простые. В этом лице не было ничего особенно поэтического, ничего байронического, демонического, ироничного, ястребиного, орлиного, романтического, скорбного и т. д. Скорее это было лицо врача, который интересуется вашей жизнью, хотя знает, что вы больны. Лицо, хорошо готовое ко всему, лицо — итог… Это был взгляд человека, который знает, что он не сможет уничтожить угрозу, но который, однако, стремится описать вам как симптомы, так и самую болезнь. Это не было так называемой «социальной критикой» — хотя бы потому, что болезнь не была социальной: она была экзистенциальной.

Оден был, по мнению Бродского, «метафизическим поэтом нового типа, поэтом необычайного лирического дарования, маскирующимся под наблюдателя общественных нравов». Это и импонировало ему больше всего: манера наблюдать происходящее без осуждения — «тип драмы, которая никогда не выражается драматично». Как, например, в стихотворении «В музее изобразительных искусств» («Mus'ee des Beaux Arts») с холодной констатацией факта:

About suffering they were never wrong, The Old Masters: how well they understood Its human position; how it takes place While someone else is eating or opening a window or just walking dully along… [10]

10

Живописуя нам страданье, мастера / старинные не ошибались, им была внятна без слов / вся человеческая суть его, когда при нем же / пьют, едят, идут себе куда-то, окна открывают… (Перевод Ольги Меерсон.)

«Вот чего нашей Музе недостает, — писал Бродский Сергееву, — этого отвлечения от себя плюс диагноза происходящего, но без личного нажима». Не случайно, из всех русских писателей Оден выше всех ставил Чехова. Но именно в оценке Чехова расходились взгляды Одена и Бродского (на кого, возможно, повлияло неодобрительное отношение к Чехову Ахматовой). Хотя это было чуть ли не единственное расхождение во взглядах и вкусах у Бродского с Оденом. Во всем остальном Бродский всегда защищал своего учителя, которому прощал даже то, чего у других не выносил. В эссе «Меньше единицы» Бродский называет марксизм примером «духовной клинописи». В случае же Одена, прошедшего в 30-е годы марксистский период, марксистские термины — всего лишь «различные диалекты, на которых можно говорить об одном и том же предмете, который есть любовь».

Да и как могло быть иначе? Защищая Одена, Бродский защищал самого себя — он ведь был Оден. У этих двух поэтов действительно много сходных черт — и в поэтике, и в технике стиха, и в жанровом многообразии. Влияние или конгениальность? И то и другое. У Одена Бродский находил подтверждение собственным

размышлениям о жизни и поэзии, уже сформулированным им или же в нем созревающим. Утверждение Одена о примате поэзии над временем для человека, осужденного на ссылку за то, что он пишет стихи, стало мощным оружием. А для человека, воспринимающего человеческую драму прежде всего как экзистенциальную, а не социальную, отношение Одена к действительности представлялось единственно правильным.

Поэт должен быть аутсайдером, но заинтересованным аутсайдером — «молящимся стоиком», по меткому определению Бродского. Сам он всегда хотел жить «на отшибе, на краю прихода, стоять как бы сильно в стороне, то есть в лучшем случае комментировать: происходящее и непроисходящее». Воздействие или духовное родство? Что касается взгляда на действительность, то Бродский утверждал, что он на всю жизнь остался таким, каким был в детстве:

Я помню себя в возрасте четырех лет, сидящим на крыльце дома в сельской местности, в зеленых резиновых сапогах, глядя искоса, глядя несколько вкось длинной, грязной улицы, размытой дождем. И постольку, поскольку мне известно, я все еще на том же самом крыльце, в тех же самых резиновых сапогах. Это не легкий жанр, то, что я говорю, это так оно и есть. Я думаю, что каким я был тогда, я таким и остался. Мне все немножко интересно, но на все это я смотрю немножко издали, то есть немножко так искоса, да?

Мальчик на крыльце, боготворящий язык; русский Оден.

From Russian with Love [11]

Когда в 1972 году Бродский приобрел свою первую английскую пишущую машинку — марки «Lettera 22», — его целью было «очутиться в большей близости» к Одену, чего он надеялся достигнуть тем, что будет писать на его языке. Отношение Бродского к английскому языку было и простым и сложным. Простым, потому что он его любил, сложным, потому что любовь не была взаимной. «Он, конечно, обожал этот язык, но в его владении английским что-то совершенно сбивало с толку» — так сформулировала этот конфликт Сьюзен Зонтаг.

11

От русского с любовью (англ.).

В Советском Союзе изучение иностранных языков не поощрялось, скорее наоборот. Кроме того, знания преподавателей оставляли желать лучшего — что не странно, учитывая тот факт, что за редчайшими исключениями они не имели возможности посетить страну, язык которой преподавали.

Бродский в школе по английскому имел твердую двойку а в середине восьмого класса бросил школу совсем. Интерес к языку пробудился в нем только тогда, когда он стал писать стихи — в конце 50-х годов. В начале 1963-го он написал «Большую элегию Джону Донну» — стихотворение, которое кажется основанным на глубоких знаниях английского поэта и его поэзии. На самом деле Бродский в то время знал о Донне «чрезвычайно мало, то есть практически ничего», рассказывал он позже, только «какие-то отрывки из его проповедей и стихов, которые обнаружились в антологиях». Вызвал его интерес к Донну эпиграф к роману Хемингуэя «По ком звонит колокол»:

Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе: каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если Волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европа, и также, если смоет край Мыса или разрушит Замок твой или Друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем Человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе.

«На меня этот эпиграф произвел довольно большое впечатление, — вспоминал Бродский, — и я попытался разыскать эту цитату из Донна в оригинале (хотя и не очень знал английский об эту пору). Кто-то из иностранных студентов-стажеров, учившихся в Ленинграде, принес мне книжечку Донна. Я всю ее перебрал, но искомой цитаты так и не нашел. Только позднее до меня дошло, что Хемингуэй использовал не стихотворение Донна, а отрывок из его проповеди, в некотором роде стихотворный подстрочник».

Только потом, во время норенской ссылки, Бродскому довелось изучить Донна глубже и на языке оригинала. В день своего рождения 24 мая 1964 года он получил в подарок от Лидии Чуковской книгу «The Complete Poetry and Selected Prose of John Donne», изданную в Нью-Йорке в 1952 году. Знакомство со стихами Донна привело к интенсивному знакомству с «метафизическими поэтами» — самым мощным течением в английской поэзии XVII века, — которых он читал с большим трудом, с помощью словарей. Это чтение, в свою очередь, привело к тому, что он стал переводить и Донна и Эндрю Марвелла на русский — блестящие переводы, однако настолько вольные, что скорее могут считаться подлинниками Бродского.

Поделиться с друзьями: