Язык североазербайджанских татов
Шрифт:
Глава восьмая
В ПУТЬ-ДОРОГУ
Дубовый лес, что по соседству с местечком, еще раз сбросил свой зеленый наряд. Снова сыпал снег и крепчали морозы, как и в те добрые мирные дни, когда у людей было достаточно теплой одежды, вдоволь дров, хлеба и картофеля.
За это время бандиты несколько раз налетали на местечко. На кладбище уже негде было рыть могилы. Погибших хоронили перед каменной оградой.
Все меньше людей оставалось в отряде. Билецкому и Стеценко пришлось уйти в подполье — за ними охотились. Когда поблизости проходили красноармейские части, остатки раковского отряда присоединились к ним. Вместе с бойцами ушли Билецкий и Стеценко.
Вслед за длинными обозами потянулись со своим немудреным скарбом беженцы. В местечке нельзя было оставаться.
Только немногие семьи не покинули родное пепелище в ожидании новых, лучших времен. Они не в силах были расстаться с любимым уголком, многострадальным, истерзанным, бросить могилы родных и близких, дедов своих и прадедов…
Опустел, помрачнел городок.
Шмая и балагула поселились в покинутом домишке на окраине, неподалеку от старой полуразрушенной мельницы. Дороги к домику со всех сторон были занесены снегом, и только одна узенькая тропинка вела к нему. Хозяев здесь не было, платы за квартиру никто не спрашивал, вот и был прямой смысл перезимовать.
Нужно сказать, что Шмая и Хацкель собирались уйти вместе с отрядом Билецкого и Юрка Стеценко, но, как говорят: «Бедному жениться — ночь коротка».
И должно было так случиться, что перед самой отправкой отряда сыпняк свалил Хацкеля, и единственным человеком, который мог ухаживать за больным, являлся Шмая. Нельзя сказать, чтоб эта миссия была по сердцу нашему разбойнику, всей душой рвавшемуся в большой мир. Но не оставишь же в беде товарища, приятеля, с которым уже немало соли съедено.
Дни и ночи просиживал Шмая возле больного, лечил его разными травами, кореньями, ставил ему банки, прикладывал лед ко лбу, но чаще всего врачевал его живым словом — шуткой, прибауткой…
И, как ни странно, это лечение помогало!
Но Шмая-разбойник, кажется, переусердствовал. Стремясь поскорее поставить приятеля на ноги, он придумывал совершенно фантастические смеси трав, отчего жар у больного увеличивался и Хацкель начинал бредить. Тут уж наш лекарь доставал банки, и больному становилось легче.
Понемногу он пришел в себя, ожил. И тогда посмотрел на Шмаю полными благодарности глазами и сказал, сильно заикаясь:
— Ты, дорогой мой, настоящий чародей!..
— Спасибо на добром слове! — ответил тот и, впервые за многие ночи, повалился на теплую лежанку.
Но больной не дал ему долго блаженствовать.
— Шмая, ты спишь? — вскоре спросил Хацкель.
— Чтоб тебя черт побрал! — рассердился кровельщик. — Только уснул, а он…
— А я… Я думал, что ты не спишь…
— Ну, чего ты хочешь? Говори скорее…
— Да я просто так…
— Просто так… И нужно было для этого человека будить?..
— Да нет… Я хотел сказать, Шмая, что мне очень плохо…
— Плохо? А кому теперь хорошо?
Всем плохо, всем!.. Спал бы, вот и позабыл бы на время, что тебе плохо… Во сне обо всем забываешь…— Ты все шутишь, разбойник, а мне что-то в самом деле плохо…
— Может, банки тебе поставить?..
— Разве помогут мне твои банки? Пожрать бы чего-нибудь…
— Вот это дело посерьезнее… Лучше спи, забудешь о еде…
— Ой, боюсь, что долго так не протяну…
— Глупости! — перебил его Шмая, поднимаясь с лежанки и сладко потягиваясь. — Ты постарайся еще эту зиму пережить…
— А потом что будет?
— Потом легче будет мучиться…
— Спасибо за ласку. Но, знаешь, чем такая жизнь, уж лучше, пожалуй, смерть…
— Эге, брат, что-то ты не с той стороны заезжаешь… Нужно жить, понимаешь, жить надо!.. Скоро все кончится, и тогда заживем, как люди. А пока что…
Шмая достал свой солдатский мешок, порылся в нем и подал больному небольшой ломоть черствого хлеба:
— Вот поешь, тогда перестанешь философствовать…
Балагула потянулся к хлебу:
— Спасибо тебе, дорогой. Ухаживаешь за мной, как мать родная, как повивальная бабка за роженицей… Но вот дал ты мне хлеба. К чему мне этот хлеб? Никакая еда мне в рот не идет, как вспомню, что моя бедная лошадка стоит в холодном хлеву, от голода пухнет… Ни тебе овса, ни сена, ни соломки. Жаль, живое существо гибнет…
В последние дни, когда Хацкеля мучил сильный жар, он и не заикался о своей кляче, а сегодня немного легче ему стало, и опять пошла в ход старая песенка: мол, погибает бедное животное… ни овса, ни соломки…
Шмая пропустил эти слова мимо ушей, но тот не успокоился.
— Понимаешь, дорогой человек, — это такая скотинка, которая может переносить всякие лишения и невзгоды, — тяжело дыша, продолжал больной. — Человек — это такое, понимаешь, существо, которое ко всему может приспособиться. А что может сделать несчастное животное, бессловесная тварь, которая не попросит и руку за милостыней не протянет, что, а?
Шмая не принадлежал к числу страстных поклонников лошадей, и он старался обычно не ввязываться в разговор, когда приятель начинал болтать о своей лошади. Он хорошо знал: втянешься в разговор на эту тему, придется накинуть на плечи шинельку и бегать по соседним дворам сдирать с крыш солому и кормить лошадку. Поэтому он делает вид, что не слышит, и возится с лекарствами, но балагула, пристально глядя на него, умоляющим голосом повторяет:
— Слышишь, Шмая, сбегай, братец, в хлев. Посмотри, что там наш кормилец делает… Чего-то всю ночь ржет…
— Ржет? Ну и прекрасно, что ржет, — оживляется Шмая. — А что же ей еще остается делать? Коль лошадка ржет, это первый признак того, что она еще жива. Иначе уж не ржала б… А что, тебе хотелось бы, чтоб она пела или смеялась? Тьфу ты, прости господи! — сердится Шмая, подымаясь со своего ложа. — Дал тебе бог клячу на мою голову, чтоб она сдохла! Нет ни минуты покоя!..
— Родной мой, как тебе не стыдно! Жалко животное… Пропадет ведь… — И, видя, что приятель направляется к двери, Хацкель замолкает. Он понимает: что бы Шмая ни говорил о лошадке, какими словами ни проклинал бы ее, он пойдет и раздобудет для нее какой-нибудь корм.