Юноша с перчаткой
Шрифт:
— Вертинского, — говорю я. — Сейчас выключу…
Мне нравится эта песня, и я хочу ее дослушать. Свои работы я успела убрать и спрятать в папки, и ничто не напоминает о недавней выставке.
Над ро-зовым мо-рем Вставала лу-на, Во льду зеленела Бутылка вина, И плавно кружи-и-лись Влюбленные па-а-ры…Я кружусь по комнате, подпевая Вертинскому, и перед глазами отчетливо встает
Все же вспомнила про меня! Больше месяца прошло с тех пор! Хороша подруга! Сейчас я ей выдам!..
Но вот она входит, и едва я вижу ее знакомую пуховую шапочку и круглое, румяное с мороза лицо, как вся моя злость проходит.
Она в клетчатой юбке и красной шерстяной кофточке, такая привычная, своя девчонка.
— Ну, как ты живешь? — говорю я. — Есть хочешь? Ну, тогда чаю…
Это у меня мамино. Кто бы к нам ни пришел — сразу кормить. Мама говорит, что дала себе такой зарок в студенческие годы, после того, как в одном доме ее не догадались пригласить к столу. А время было послевоенное, трудное. Вот тогда мама и дала зарок, что из ее дома — если у нее будет когда-нибудь дом — никто не уйдет голодным.
Ужинать Нина не хочет. И чаю не хочет. Ну, так и быть, за компанию. Брось, давай какой есть! Ну, завари свежий, пожалуйста! Гера, между прочим, тоже любил хороший чай…
— Ты его отучила? — спрашиваю я. У меня ответственный момент — я насыпаю чай в сполоснутый кипятком чайник. Нина мне не отвечает. Обернувшись, я вижу, что она плачет, закрыв лицо ладонями.
— Я уже три дня живу у мамы, — говорит она сквозь слезы. — Мы поссорились…
— Насовсем? — Я просто не могу поверить, что это всерьез. Мне кажется, Нина сейчас засмеется и скажет: «Шютка!»
— Не знаю, — говорит Нина. — Если бы он хотел помириться…
Слезы бегут сквозь ее пальцы и падают на стол. Плачущую Нину я видела когда-то в школе, классе в седьмом. Тогда она плакала из-за двойки по алгебре, и мне не было жалко ее, а даже немного смешно. Теперь я смотрю на Нину, и мне самой хочется плакать. И я ненавижу Геру с его снисходительной улыбкой. Нет, первый мириться он не станет!
— Ну, и черт с ним! Плюнь на него.
Нина отнимает ладони от лица. Заплаканные глаза смотрят светло, удивленно.
— А ребенок? — говорит она.
— Какой ребенок?
— Наш, — говорит она, и в ее голубых глазах возникает подобие улыбки. — Разве я тебе не говорила? Врач говорит, что уже два месяца… Мы с Геркой давно, а свадьба это так, для родственников…
Новость, что Нина ждет ребенка, поразила меня гораздо больше, чем известие о ее свадьбе и о том, что они с Герой поссорились. Все отступило перед этой новостью.
Теперь я вижу, что Нина изменилась. Что-то новое появилось в ее лице. Какое-то другое выражение… Значительное и мягкое. Я пытаюсь представить себе Нину с ребенком на руках. Перед глазами встают все известные мне мадонны с младенцами — «Мадонна Литта», и «Мадонна Грандука», и «Мадонна Конестабиле» и «Мадонна с длинной шеей», и моя любимая «Мадонна с цветком»…
— Я хочу мальчика, — говорит Нина и улыбается. — Я уже имя придумала — Прохор, Прошка… Редкое, правда? Маме не нравится, а по-моему, здорово. В конце концов, это мое дело, как его
назвать.— А Гера какое хочет? — спрашиваю я.
— Гера… — говорит Нина и умолкает. Ее глаза опять наливаются слезами. — Гера вообще ничего не хочет… Никаких детей. Он на мотоцикл деньги копит, даже шлем уже купил… Представляешь? Мотоцикла еще нет, а шлем есть! Напялит и ходит по комнате, как дурак!
— «Мотоциклисты в белых шлемах, как дьяволы в ночных горшках», — говорю я.
— Это откуда? — спрашивает Нина.
— Вознесенский, — говорю я. — Андрей Вознесенский.
— Экстазно! — И Нина повторяет, запоминая: — «Как дьяволы в ночных горшках…»
Я люблю стихи Вознесенского. Я даже с родителями как- то поспорила из-за него. Папа сказал, что в стихах Вознесенского много пустозвонства и что они плохи даже с архитектурной точки зрения — неэкономны, разболтанны и с ненужными украшательствами. Папа намекал на то, что Андрей Вознесенский закончил архитектурный, где учились когда-то мои родители. Может быть, он не прощает Вознесенскому, что он изменил профессии.
— Единственно, чему повезло в этой истории, — заключил папа, — так это архитектуре!..
— Неизвестно, — сказала мама. — А если в нем погиб наш советский Корбюзье?.. Это поэт молодых, — сказала она, — а также тех, кто любит острые ощущения, цирк.
— Ты тоже любишь цирк.
— Но не в стихах!.. В стихах мне гораздо дороже мысль, чувство… «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Или это: «Задыхаясь, я крикнула: „Шутка все, что было, уйдешь- я умру“.
— Шютка, — поправила я, вспомнив Нину. И мама рассердилась. Она не любит, когда ее перебивают. Она не хотела продолжать, но я упросила ее. И тогда она досказала то, что думала по этому поводу. Она думала, что Вознесенский сам придет с годами к другим стихам.
— Знаешь, чем меня в юности потряс Пастернак? Мне было тогда, как тебе… „Тише, — крикнул кто-то, не вынесши тишины“… Это из „Лейтенанта Шмидта“, когда его казнят…
Я люблю спорить с мамой. Верней, с мамой можно спорить. С отцом спорить опасно, — он слишком категоричен и не терпит иных мнений. Мне кажется, он совсем не стремится понять другого человека.
Нина ушла почти веселая. Я не удержалась и рассказала о троюродном дяде, который танцевал, как шахматный конь. Ну, она и покатилась! „Ермакова, смеяться будете за дверью!“
— Я не Ермакова, — сказала Нина. — Я Денисова.
Когда родители приходят из гостей, я уже лежу в постели. Я слышу щелканье ключа и недовольный голос папы:
— И, конечно, всюду свет!
И голос мамы:
— У нее кто-то был.
Это она увидела наши чашки на столе, — я их забыла убрать. Я стучу в стенку, и мама заглядывает ко мне.
— Ты зайдешь? — спрашиваю я.
— Сейчас, — соглашается она. — Только переоденусь. Каждый вечер перед сном мама заходит ко мне, чтобы пожелать мне спокойной ночи. Я подвигаюсь, и она садится на краешек моего дивана.
Это час наших бесед. Иногда за целый день не удается сказать двух слов, — мама в своем Моспроекте, я в институте.
Но даже в свободные дни, когда мы проводим вместе много времени, традиция остается в силе.
И теперь мама входит и садится возле меня. Она уже в тапочках и в халате. Бусы, которые она забыла снять, поблескивают в полутьме.