Юность Маркса
Шрифт:
Кучер и лакей повели лошадей под уздцы. Дорога от дома Байрона до парламента должна была занять по крайней мере три часа. До начала заседания было много времени. Откинувшись на атласную спинку сиденья, поэт мог без помехи продумать предстоящую речь.
«Увы, вряд ли мне удастся убедить этих великолепных вельмож! Стрелы моего красноречия тупеют и отлетают, касаясь их каменных лбов и чугунных сердец», — думал Байрон.
Но молчание было преступно. Лорд Байрон хмурил брови. Беспокойство, неуверенность, самонадеянность попеременно охватывали его. Он был подвержен резким переменам настроения. Сейчас с покрытого красным сукном возвышения он произнесет слова, продуманные и правдивые, как исповедь. Если бы воин боялся поражения, то не знал бы и побед.
Байрон — солдат, вскинувший ружье и ожидающий команды. С
Карета медленно пробивается сквозь туман, натыкаясь поминутно на невидимые экипажи, на людей, на тумбы тротуаров. Кучер отчаянно бранит туман.
— Ах ты, чертова сопля, ах ты, безмозглый кисель! Проклятая жижа, ведьмин суп! Ну, кто мог придумать этакую черную пакость? Еретик, колдун, папа римский!..
Байрон вспоминает путешествие Данге в ад. «Похоже», — улыбается он.
Туман непроходим, как лесные дебри, и так же душен. Обессилевшие, охрипшие слуги плутают в темноте, сбиваются с пути. Начинается перекличка невидимок.
— Какая улица? А далеко ли до Вестминстера? Где мы, святая троица?.. О черт! Держи влево, вправо… Да кто тут? Ну, проклятье!.. Коров гонят на бойню. Выбрали погоду. А где?.. Что?.. Так и есть, въехали в телегу. Где колесо, где кучер?..
— О небо, торопитесь. Иначе они казнят людей! — нетерпеливо крикнул Байрон, высунувшись из кареты.
— Разве сэр приказал везти себя в Олд-Бейли? — недоуменно спросил лакей. — Я не знал, что лорд спешит в тюрьму.
— Не в тюрьму, а в парламент… что, впрочем, почти одно и то же для бедного люда, — усмехнулся Байрон.
Наконец дорога найдена. Карета, грохоча, пересекает мост. До Вестминстерского аббатства, до парламента, не более полумили.
Байрон спокоен. Он быстро, опытным глазом строителя, проверяет свою речь, это тяжелое и блестящее здание из отшлифованных, крепких, как мрамор, словесных глыб. Отдельные фразы он произносит громко, проверяя их звучание, силу их возможного воздействия.
«В течение короткого времени, проведенного мною недавно в Ноттингемпшире, не проходило двенадцати часов без какого-нибудь нового акта насилия, а в день моего отъезда мне сообщили, что в предшествующий вечер было разрушено сорок ткацких станков, по обыкновению беспрепятственно и без раскрытия виновных… Но, хотя приходится признать, что эти эксцессы приняли угрожающие размеры, тем не менее нельзя отрицать, что они вызваны небывалой еще нуждой. Упорство этих несчастных в своем поведении доказывает, что только безграничная нужда могла толкнуть значительное население, некогда честное и трудолюбивое, к бесчинствам, столь опасным для самих бесчинствующих, для их семей и для общества. Во время моего пребывания город и деревня находились под властью многочисленных воинских отрядов; полиция была поставлена на ноги, власти в полном сборе, но все их старания ни к чему не привели. Ни в одном случае не был пойман на месте преступления действительный злоумышленник, против которого можно было бы представить достаточные для осуждения улики… Рабочие, уволенные вследствие введения новых машин, полагали в простоте своей души, что прокормление и благосостояние трудолюбивых людей важнее обогащения немногих индивидуумов. И когда нам говорят, что эти люди объединились между собой, чтобы разрушить не только собственное благосостояние, но и самые средства своего существования, то можем ли мы забыть, что благосостояние рабочих, ваше благосостояние, благосостояние всех людей подорвала злая политика, истребительные войны последних восемнадцати лет. Меч — самый плохой аргумент и должен быть также самым последним. Я должен указать еще на то, с какой готовностью мы привыкли спешить на помощь стесненным военным союзникам, между тем как людей, бедствующих в нашей собственной стране, вы предоставляете заботливости неба или церковного прихода. Гораздо меньшая сумма — одна десятая часть того, что вы подарили Португалии, — была бы достаточна для того, чтобы сделать дома излишним нежное милосердие штыков и виселицы. Смертная казнь! Если мы даже оставим в стороне явную несправедливость и несомненную бесплодность законопроекта, то разве мало угроз смертною казнью имеется уже в ваших законах! Разве к вашему уголовному кодексу прилипло еще мало крови и надо пролить ее еще больше, пока она не станет взывать
к небу и свидетельствовать против вас?..Разве это лекарство для изголодавшегося и доведенного до отчаяния населения? Представим себе одного из этих людей, какими я видел их: изможденных голодом, равнодушных, вследствие отчаяния не ценящих жизни, — представим себе этого человека, окруженного детьми, которым он не мог добыть хлеба, даже подвергая опасности свое существование; отрываемого от семьи, которую он лишь недавно прокармливал мирным трудом и которую теперь, без всякой вины со своей стороны, но может больше прокормить таким путем, — представим себе этого человека, — а таких существуют десятки тысяч, среди которых вы можете выискивать свои жертвы, — влекомого на суд, чтобы держать здесь ответ за новое преступление согласно новому закону…»
От Меллора Джон узнал, что парламент утвердил смертную казнь для посягающих на машины — имущество фабриканта.
— Все равно, где и как умирать, — сказал Джон равнодушно. — Фабрикантам дешевле обходится паровой котел, чем мы. Он не просит есть, как мы и наши семьи, ему ни тепло, ни холодно на этом свете. Ну, а нас — куда? На тот свет. Выморить, как чумных крыс. Надо бы уже заодно изобрести машину, чтобы ненужных людей, вроде нас, проглатывала. Тогда стало бы богачам просторно, удобно. Только грабить было бы им некого.
— Ты прав, — ответил Джордж Меллор. — Ты говоришь, как надо: виселица и штыки помогут им расправиться с нами, но жизнь на земле для бедного не станет оттого легче. Не мы первые, не мы последние мученики.
Джон неожиданно был уволен с работы. Хозяин считал его опасным подстрекателем.
День расчета совпал со днем смерти матери.
Увидев сына, старуха в последний раз попросила есть. Она не хотела более помнить, что подступающая смерть вовсе не дает ей права на это. Джон умолчал о том, что стал безработным, и о том, что хлеб опять повысился в цене.
Жена Меллора, добрейшая тихая женщина, прозванная и своей округе ангелом, принесла умирающей выпрошенную где-то кружку молока и кусок сыра.
Наслаждаясь молоком, старуха заплетающимся языком рассказывала о деревне, о далеких днях, которых но помнил ее сын. Она была крестьянкой, и молоко воскрешало перед ней луга, пасущийся скот, перепевы ручьев и леса. Смерть подкралась к сердцу и остановила его. Мать Джона умерла.
Он долго безмолвно смотрел на маленький ссохшийся трупик. Сколько раз это тело вынашивало, создавало людей? Джон даже не знал — не то десять, не то двенадцать раз рожала мать. Чем была ее жизнь? Болезни, смерти, побои, нищенство… Это все, что он знал о ней.
«Как у всех», — подумал он при этом. Умерла одна из бесчисленных английских старух, принесшая в дань нужде и смерти десяток детей.
«Я должен бы обрабатывать землю, как мой отец, по заступ был в чужих руках, и меня продали Страйсу, как теленка городскому мяснику. Я не стыдился просить милостыню, но не нашлось людей, которые облегчили бы мою нужду. Я готов был дни и ночи работать за станком, но меня прогнали. Моя жизнь стоит, по-вашему, дешевле чулочно-вязального станка, да и по-моему — жизнь моя не стоит и пенса», — думал словами Джорджа Меллора Джон, стоя над мертвой матерью. Он просидел подле нее три дня. Куда идти? Что делать? На похороны у него не было денег.
Когда рабочие в складчину похоронили на кладбище для отверженных старуху, Джон оставил чердак и ушел на улицу.
Он снова вернулся к луддитам. Ненависть Джона, как и его единомышленников, все чаще обращалась теперь не только на машины, но и на их владельцев.
Его не раз избивала за дерзкие речи и поступки полиция. Дважды он сидел в тюрьме за бунтарское поведение, за призыв к нападению на фабрики. Но улик не было, и он вновь оказывался на свободе.
На площадях и рынках Йорка со времени закона о смертной казни огромные, обведенные черной зловещей чертой, афиши призывали население выдавать луддитских коноводов. За головы виновных правительство платило до двух тысяч фунтов стерлингов. Джордж Меллор, за которым по пятам охотились полицейские, был выдан провокатором в числе первых. Джон не видел его казни. Тюрьма избавила его от этого жуткого зрелища. Его друг и учитель умер спокойно, просто, мужественно, — так же, как говорил. Краткая речь, с которой он обратился к толпе, вызвала слезы, обмороки и угрозы палачам.