Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В старом пролетарии живет здоровый инстинкт настороженности и недоверия к слову.

«Увы, заслуги и шрамы от ран философских боев, мозоли на языке от споров в «Союзе свободных» не имеют цены в глазах джонов смитов. И они правы. Они идут к революции, как к единственной цели жизни. Для них свобода и труд — воздух и хлеб, для многих мне подобных — нередко спасение от сплина, моцион ума и тела, слюнявая филантропия. Зрелище нищеты за окном портит наш аппетит. Мы задергиваем шторы или откупаемся грошами. Отсюда чувствительные сцены бедности у Диккенса и Жорж Санд… Они хотят обедать с сознанием выполненного долга. Совесть мешала их желудку, их аппетиту. Совесть сделала их вина и трюфеля кислыми. Они бросили ей подачку в виде сострадания и призывов к гуманности. Но Джон и его друзья вовсе

не калеки. Они солдаты, идущие навстречу победам, воспринимающие как препятствие лишения похода. Не им, а мне надо будет гордиться, если наши руки сплетутся и мы пойдем рядом. Может быть, я пригожусь, как неплохой командир батальона», — думал Фридрих, слоняясь по тоскливому пуританскому городу.

Как не похож был Манчестер на его Бармен! Каким отверженным земным закоулком казался бурый Ланкашир по сравнению с голубой Рейнландией!

— Здесь у неба постоянный насморк, — шутил немец, но тоска по прекрасной родине обострялась и томила. Она окрашивала в наиболее желанные тона милый Рейн и его долины.

«Там уже зеленеет трава. Колышутся прозрачные волны. Природа нарядна. Там солнце. Как оно желанно!»

Тоска приводит Фридриха в пивную. Он угощает молодого рабочего и говорит с ним, как старый товарищ. Но сегодня, сейчас ему хочется рассказывать только о легендарной реке Нибелунгов.

И рабочий слушает охотно, потому что он ирландец и тоже тоскует о зелени рощ и тенистых реках.

— Выпьем за зеленую несчастную Ирландию! Выпьем за старый веселый Рейн!..

Уроженец Рейна по своей натуре настоящий сангвиник. Его кровь переливается по жилам, как свежее бродящее вино, и глаза его всегда глядят быстро и весело. Он среди немцев счастливчик, которому мир всегда представляется прекраснее и жизнь радостнее, чем остальным. Смеясь и болтая, он сидит в виноградной беседке и за кубком давно забыл все свои заботы. Несомненно, ни один рейнский житель не пропускал представлявшегося ему когда-либо случая получить житейское наслаждение, иначе его приняли бы за величайшего дуралея. Эта легкая кровь сохранит ему еще надолго молодость. Житель Рейна всю свою жизнь забавляется веселыми, резвыми шалостями, юношескими шутками или, как говорят мудрые солидные люди, сумасбродными глупостями и безрассудствами. И даже старый филистер, закисший в труде и заботах, в сухой повседневности, хотя бы он утром высек своих юнцов за их шалости, все же вечером за кружкой пива занятно рассказывает им забавные истории, в которых сам принимал участие в дни своей юности…

С утра началась забастовка. Ее негромко провозгласили часы, десятки часов на заводских корпусах. Стрелка ребенком, играющим в «классы», поскакала дальше, — рабочие беспорядочно высыпали с заводов, из мастерских на безлюдные улицы.

Размышляя и ко всему приглядываясь, Фридрих забрел на окраину. Навстречу ему попался ветхий старец, гнавший перед собой ручную тележку. Желтая куча навоза торчала оттуда. Старец ничего не знал о забастовке. Он был глуховат.

Возчик показал Фридриху свое жилище. Это было брошенное коровье стойло. В четырехугольном немощеном ящике без окон старец спал на подстилке из какого-то хлама, иод дождем, который свободно проникал через полусгнившую крышу.

В полдень город ожил и зашумел так, как шумел только на рассвете или в сумерки.

Во всех церквах, на всех площадях митинговали. И чем тише, мертвенней становились дома и дворы фабрик, тем взволнованнее говорил город, улицы. Фридрих Энгельс увидел торопливые толпы за окном конторы. Ему вспомнились картины отступления. В туманной мгле люди шли согнувшись, разговаривая вполголоса. Они были воинами, покинувшими крепости, чтоб по первой команде невидимого начальника повернуть назад и начать сызнова осаду. Обычно флегматичные, они казались теперь крайне возбужденными и бодрыми. Шли нестройно, и все же напряженный внутренний порядок ощущался в их рядах.

Фридрих вышел в прихожую конторы. На вешалках, как висельники, неестественно выпрямившись или скорчившись, застыли серые шинели, плащи, полукафтаны. Их никто не стерег. На деревянной скамье лежала забытая Джоном железная табакерка. Старик забастовал.

В груде шляп и цилиндров Энгельс отыскал картуз и, закутав шею

фланелевым шарфом, вышел на улицу. Мимо него продолжали идти рабочие. Он свернул с моста в глубь заводских улиц. Растерянно поскрипывал настежь отпертые ворота. Забастовки не ожидали. Какие-то люди пробирались к конторам по найму. Унюхав добычу, они торопились предложить себя вместо протестующих собратьев. Озираясь, они проникли на пустые, брошенные фабрики еще раньше, чем их принялись искать.

Фридрих ощутил острое желание избить их. Редко чувство опережало в нем рассудок.

«Рабские душонки, подлые и жалкие! Рабочие сами скоро расправятся с предателями».

Минуту спустя он уже думал о другом:

«Следует поставить рабочие пикеты у фабричных ворот, чтоб останавливать измену на пороге».

По об этом уже позаботились. Ворота захлопывались, и рабочие присоединялись к страже.

«Революция приближается!» — надеялся Энгельс, но вместе с тем росло в нем беспокойство.

Не было ли снова провокации, которая опутала рабочих летом, во время первой забастовки? Не хотят ли промышленники руками пролетариев добыть уступки от правительства?

Но через все сомнения пробивалось одно полное нарастающее чувство — гордая радость.

Фридрих видел впервые рабочий класс в организованном действии. Забастовка была прекрасна, как революционный бой, как массовое восстание. Какой магический пароль, пробежав через многотысячный город, остановил наперекор всему десятки заводов, сотни машин, тысячи станков? Разве не было беспорядочное шествие рабочих мирным и небывалым доныне парадом их мощи и сознания солидарности?

«Так воспитывается революция, — думал Фридрих, — социальная революция, за которой следует не коронование новой династии, а свержение режима». И он радовался замечательному уроку, который давала ему история.

В великий день всеобщей забастовки старый Джон не сидел дома, не бродяжил по городу, не помогал составлять воззвания в чартистском штабе, не торговался на переговорах с фабрикантами о заработной плате и льготах.

Никому не сказавшись, он ушел на железнодорожную станцию, гонимый страстным революционным честолюбием. Он решил в эту вторую забастовку свершить чудо, которое однажды не удалось. Он захотел остановить два локомотива, курсирующие между Ливерпулем и Манчестером. Машинист одного состава был чартистом и, несмотря на большое жалованье, хорошие условия службы, обещал примкнуть к забастовке. Водитель второго поезда — молодой шотландец, дородный и грубый, сторонившийся союза и выслуживавшийся перед начальством, — не ушел с машины. Джон однажды уже поругался с ним, но теперь старик решил позабыть о прежней ссоре. Ведь парень был, как и он, — рабочий. Он не мог остаться глухим ко всему тому, что собирался сказать ему сторож торговой фирмы «Эрмен и Энгельс».

В это утро все не ладилось у Джона. Второпях он забыл жестяной коробок с табаком. На нижнем веке между коротенькими желтыми ресницами вскочил ячмень. А Джон и без того был подслеповат.

Как всегда, Джона тяготило его большое вялое тело.

Дорога к станции тянулась через весь город. Джон плелся медленно, часто останавливаясь, чтобы потереть искалеченное ревматизмом колено, ноющее сухое плечо, высморкаться и пощупать ячмень, который, казалось ему, рос с неимоверной быстротой, угрожая глазу. Иногда старик останавливался, чтоб осмотреться вокруг. Манчестер быстро строился. Заводы ширились, как молодые леса. Возле одного здания тотчас вырастали другие.

Но новые дома были уродливы и тесны и выглядели уже старыми. Это были те же клети, сараи, те же лачуги, темные и низкие, настроенные одна на другую, увеличенные до небывалых размеров и оттого еще более чудовищные, мрачные, грязные. Дворы, узкие, заставленные хламом, походили на свалку, на кладбище почивших машин и отслуживших вещей. Тонкие прекрасные материи ткались на этом кладбище в пыли и грязи. Джон вспоминал о старом болоте, которое было здесь в дни его детства, в дни побега от Страйса. И старику стало жалко серой равнины и зеленых, гнилостных вод. Фабрика была ему ненавистна. Она была страшна, создана не на благо, а на горе ему подобным. Фабрика была машиной, медленно убивающей рабочего.

Поделиться с друзьями: