Юность Маркса
Шрифт:
Одновременно студент с удовольствием представлял себе оторопь и неудачливые скептические улыбочки всяких Фрицев Шлейгов, к обществу которых принадлежал, Его тешило также предполагаемое негодование отца, деньги которого он тратил необычным образом.
— Если бы ты играл в карты, — говорил ему отец на почтовой берлинской станции всего каких-нибудь три недели тому назад, — если бы ты проматывал мои деньги на искусную любовницу, я мог бы не краснея смотреть в глаза честным людям. Кто не знает в наше время, что подобные пороки, свойственные лучшей, золотой молодежи, придают юноше необходимый блеск? Я — человек прогрессивных взглядов, и я готов не хулить такой моды. Но чтобы мой сын, наследник, транжирил деньги на всяких смутьянов, чтобы он субсидировал всякие поганые заборные листки и газетки, чтобы он увлекся
В поисках опоры старый коммерсант схватился пухлыми проворными пальцами за золотую цепь часов, лежавшую на его огромном тугом животе. Пауль нетерпеливо ожидал конца. Мелодраматический монолог отца был ему скучен и противен.
— Кто не либерал в наше время! — продолжал отец. — Но ты, ты — подлый якобинец, ты — вампир; кровожадный, как Робеспьер, опасный, как Дантон! — Обливаясь слезами, он высморкался. — Я отправляю тебя в Англию. Это последняя ставка. В этой стране почтения к старшим, веры в бога и деловой сноровки дважды в день проклинают революцию. Молодые люди твоих лет заняты делом. Они делают деньги, они — патриоты. Ты едешь в Манчестер, в мою контору. Это богобоязненный, тихий город, а наши компаньоны добродетельны, я сказал бы — даже слишком. В деле но всякий грех — грех. Это ты сам поймешь, если выправишься.
Напутствованный такими речами, Пауль очутился на острове.
В первую же неделю по приезде он связался с чартистами и очертя голову бросился в революционную пучину. Деньги, данные молодым сынком фабриканта на пропаганду хартии, и его неутомимая преданность идее быстро прекратили недовольство кое-кого из чартистов по поводу решительного вторжения к ним чужеземного буржуа.
Харчевня «Золотого льва» была старой деревянной калекой на подпорках, помнившей, однако, походы Кромвеля и коронование Карла II. Бревенчатый потолок опирался на кривые костыли. Подслеповатые окна перекосились от дряхлости. Зимой в ней было дымно и сыро, летом — усыпляюще-душно. Но англичане чтят исторические руины. Каждая вещь в трактире была реликвией. На стенах висели двухсотлетние тарелки с побитыми краями, очаг украшали древние кубки с гербом Стюартов. Ничей авторитет не был достаточно велик, чтобы разубедить трактирщика в том, что неугомонный гуляка Карл I пил из этих кубков незадолго до казни, что Кромвель ел с потемневшей тарелки, что королева Генриетта ночевала однажды на чердаке трактира. Легенда была единственной компенсацией за все неудобства, дряхлость и уродство «Золотого льва».
Джон, впервые попавший на заседание бирмингемского чартистского конвента, сначала оробел и застеснялся. Харчевня едва вмещала всех прибывших. Люди покорно обливались потом, боролись за воздух, как выброшенные на скалу рыбы. Джон подсел поближе к Паулю, на скамью под низким, тщательно занавешенным от посторонних взглядов окном и, чтобы побороть смущение, принялся громко и неестественно кашлять и сморкаться. Внезапно сгустив голос, он заговорил невпопад о погоде. Ловетт, потный и румяный, сбросивший сюртук и жилет, приподнялся, обвел стол строгим взглядом и бесцеремонно оборвал болтовню Джона:
— Помолчи покуда, старик. Захочешь говорить, подними руку. Я тебя замечу и дам слово, когда придет твое время.
Джон растерялся и замолчал на весь вечер. Он впервые был на собрании не под открытым небом, а под крышей, где сидят, а не стоят, где говорят тихо, заранее испросив разрешение. Впрочем, не до порядка, не до регламента было всем в этот вечор в трактире «Золотого льва». Как только Коллинс сообщил об издевательствах, которым подвергался в арестном доме Тейлор, сам Ловетт вскочил со стула и, потеряв самообладание, послал мэра и его наймитов к черту. Тотчас же затараторили, зашумели вслед за председателем и все собравшиеся.
— Негодяи обрили Тейлору голову! Аресты продолжаются!
— Мы не можем больше молчать!
— Наших товарищей раздели донага!
— Надо тотчас же послать делегацию в Лондон!
— Их бросили в погреб!
— Нужно призвать к действию палату общин!
— Им не дали чернил и бумаги!
— Сообщить
о случившемся всем конвентам!— Их лишили свиданий и держат впроголодь. За нами следят! Жизнь Тейлора в опасности!
— Петицию королеве!
— Далила в образе английской полиции остригла нашего Самсона. Да сила не в кудрях, — попробовал пошутить кто-то.
Ловетт овладел собой и сел. Все последовали его примеру.
— Необходимо немедленно напечатать и распространить призыв к бирмингемскому населению.
— Кто едет в столицу? Время не терпит.
К полночи резолюция конвента была уже опубликована. Как всегда, Коллинс перехитрил полицию. Ночью Джон в числе наиболее доверенных рабочих получил от Ловетта кипу листов, ведро с клеем и кисть. Нелегко было пробраться сквозь полицейские кордоны на заводские улицы, наклеивать там недозволенные воззвания. Но старик мастерски справился с поручением. При виде жандармов он притворялся маляром, усаживался на пачке бумаг и принимался громко сетовать на безработицу, на дороговизну пива и хлеба.
Лишь под утро усталый Джон, прикрепив последний лист к дому самого мэра, побрел на Зеленую улицу. Старик был доволен собой. Он превосходно справился с делом. Когда иссяк клей, он прикреплял воззвания жеваным хлебом, нанизывал на ветви, привязывал шнуром. По дороге, которую он прошел в эту ночь, на заборах, стенах, стволах деревьев, как флажки на военной карте, остались узкие бумажные листы. Поутру рабочие и ремесленники, вышедшие на работу, женщины, торопившиеся на рынок, спешившие к мессе, обступали воззвание, как уличного оратора, требующего внимания к своим словам.
«1. Конвент находит, — говорили листовки чартистов, — что бирмингемскому народу нанесено беспричинное, жестокое и несправедливое оскорбление со стороны кровожадной и антиконституционной лондонской полиции, действовавшей с согласия лиц, которые по своей служебной деятельности санкционировали народные митинги и принимали в них участие, а теперь, примкнув в свою очередь к общественному грабежу, хотят держать народ как в социальном, так и в политическом унижении.
2. Бирмингемский народ — лучший судья своего права собираться на Буль-Ринге или в другом месте. Его собственное сознание укажет ему, как он должен ответить на полученное оскорбление, и он лучше всего может судить о своей собственной силе и о средствах для достижения справедливости.
3. Произвольный деспотический арест доктора Тейлора, нашего уважаемого товарища, служит новым убедительным доказательством отсутствия всякой законности в Англии и лучше всего показывает, что не может быть безопасности для жизни, свободы или собственности, покуда народ не приобретет контроля над законами, которым он должен повиноваться».
На углу Зеленой улицы Джона поджидала прачка Клара.
— Ступай отсюда скорее, старина! Вечером приходила полиция. Я видела приказ о твоем аресте. В нем говорится, что ты буянил вчера на лугу, Иди прочь, чтоб не кормить блох в тюрьме.
Джон повернул назад. Уходя, он позабыл поблагодарить Клару. Отныне он не имел угла под крышей. Не беда! Не впервой! Англия — не Гренландия. Земля не линяет, не плешивеет. Во все времена года растет на острове трава. Старик направился в городской сад, но оттуда его прогнал сторож. Нестерпимо клонило Джона ко сну. Вышел за город и улегся на досках. Не дали спать гудки. Джон поплелся к мастерской. Его вызвал к себе хозяин. Было что-то злое и коварное в холодных глазах, серых, как ножи, которые хозяин перебирал на столе. В камине конторы, как всегда в этот час, дымился на подставке неизменный чайник. Джон сосредоточенно думал о том, где бы достать чего-нибудь съестного. А хозяин говорил, заглушая бульканье закипающей в чайнике воды:
— Ты стар, Джон Смит, пора подумать о загробной жизни, о роковом часе смерти. Я взял тебя из уважения к седине, из сострадания к тому, что тебя ожидало. Кто еще во всем Бирмингеме нанял бы на работу такую развалину, как ты? Это надо было помнить. Я платил тебе, как всякому другому рабочему в цвете лет, несмотря на твою дряхлость и слепоту. Вот, думал я, почтенный человек, познавший жизнь и ее тяготы. Он сумеет обуздать безрассудных юношей, и он будет служить мне старательно и верно. Вместо этого ты стал смутьяном, на старости лет спятил с ума, бунтуешь — и где? — в моей мастерской!