Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Юность в Железнодольске
Шрифт:

Как-то после сыгровки ко мне подошла Кланька и, пряча в брючный карман мундштук геликона (мундштуки духоперы всегда носили при себе), сказала, что мой интерес к музыке заслуживает похвалы, но все-таки нелишне было бы и книжки читать.

Я ущемился: книжки я читал, а она сказала так, будто совсем к ним не притрагиваюсь. Обиделся я и потому, что она напомнила о скудости школьной библиотеки: там уж и выбирать-то не из чего.

Кланька махнула рукой, в которой держала «Пушку», испускавшую перистый дымок: дескать, топай за мной. Она пошла из комнаты оркестрантов, я не сдвинулся с места.

Бабушкино отношение ко мне носило уличающий характер. Если не пью молоко, она ярится: «Вишневого морсу, поди-ка, захотелось.

Не получишь... Вот она, фигушка!.. Шея-то навроде бычьего хвостика. Эх ты, худоба». Выпил в охотку стакан молока — размитингуется: «А жалился: на дух оно ему не нужно. Сам-то чуть ли не целый битон выглотал. Ишь, хомяк, какие щеки напил-наел». И так за все уличает: за лень и старательность, за грязь под ногтями и за аккуратность, за то, что л о м а ю с ь на турнике, и за то, что прекратил заниматься на нем...

Не будь в Кланькином обращении обличающей нотки, я вприпрыжку побежал бы из оркестрантской комнаты. Вопреки тому, что никто не одобрял ее с к л о н а рядиться под мужчину, мне именно это и нравилось: держит себя независимо перед общим мнением.

Но теперь я присоединился к ее судьям. Нет, наверно, не присоединился, просто увидел Кланьку их глазами, потому и испытал неприязнь к ее молодцеватой выправке, к затылку, выбритому до середины, к сизой бумажной кепке с длинным, устремленным вверх козырьком.

— Чего остолбенел? — становясь за порогом, спросила она. Я молчал, потупив хмурый взор. Тогда она ухмыльнулась и ударила каблуком свиного полуботинка по крашеной половице, будто сбивала смоляной ошметок. — Девчонка, сюсюкать с тобой надо. Двигай следом. Здесь прекрасная библиотека. Даже «Квентин Дорвард» есть.

— Знаю, — соврал я. — Без няньки обойдусь.

— Тут нянек нету и в помине, — возмутилась она. — Дядька есть. — Она как бы мазнула пальцем по темным полосам на губе, отходящим уголком от носа: усики пригладила, да и только. Кланька работала паровозным кочегаром, по участковым уверениям, полосы на ее губе были следом угля и мазута. — Собственной персоной — Клавдий из Железнодольска. Дуй за мной, пострел — везде поспел. Помогу записаться в библиотеку.

— Без опекуна обойдусь.

— Сейчас правильно — в мужском роде. Навряд ли, правда, тебя запишут без помощи дяди Клавдия. Мама-то твоя, Мария Ивановна, к сожалению, не транспортница.

Ее предсказание сбылось. В библиотеку меня не записали. Надув губы, я прошел мимо дубовых шкафов. Стекла в дверцах шкафов были зеленые, шишчатые, закрытые на ключ, и я подумал, что за ними, должно быть, хранятся сказочные книги.

Было похоже, что на середине барак немного переламывается. Это мы замечали с земли, наблюдая за голубями, гуляющими по крыше. Внутри барака это обнаруживали ноги. При всех неровностях коридорного пола идешь беспрепятственно. И вдруг спотыкаешься, значит, горб коридорного пола — его середина. На северо-западной стороне она приходилась на ось печного барабана, окованного железом. Часть барабанного овала выкруглялась из угла нашей комнаты, а часть — из угла комнаты, смежной с нашей, где жили Зорины, Иван Николаевич и Марфутка. Ивану Николаевичу, как и моей матери, было лет двадцать пять, Марфутке — наверно, чуть поменьше. Он работал в паровозном депо. Когда спрашивали, кем он там, Зорин не без щегольства выкрикивал, словно находился в красноармейском строю: «Медник-лудильщик!» Для смеха он прибавлял: «Чистильщик-механик, жулик-карманник». Одна нога у Зорина была напрочь согнута в колене, он припадал на нее, мы называли его дядя Ваня Кочережка. Он был женат на маленькой, почти лилипутистой толстушке, злой, быстроязыкой и хлопотливой, с прозвищем «Кнопочка».

В подпитии он любил посидеть у нас в комнате на полу. И не как-нибудь, а прислонясь спиной к печке-голландке и покуривая козью ножку, свернутую из газеты.

Пол застилался самодельными половиками,

вязанными крючком. Для вязанья годились обрезки всяческих материалов: майя, бязь, старые чулки, фланель, сатин, ситец...

Иван Зорин скрещивал и поджимал к ягодицам ноги, обутые в сапоги черного хрома, отдающего синевой. Рядом с фиолетовым сукном брюк сизой эмалью лоснился атлас косоворотки, подпоясанный крученым пояском. Над его лицом огромным одуванчиком светился чуб. Чтобы взбить свои ковыльно-белые волосы до такой воздушности, он подолгу просиживал перед зеркалом, орудуя роговым гребешком.

Зорина тянуло в родные места. Хмельной, ни о чем другом он не мог говорить, и обычно, прислоняясь к голландке, тотчас произносил торжественную фразу:

— Я — сын Волги.

В лето нашего приезда на Тринадцатый участок я забрел к Зориным на хвойный запах канифоли. Иван Николаевич паял примус. Трепещущую каплю олова он притирал носиком паяльника к медному горлышку, через которое в примус заливают керосин или бензин, где размешана соль, дабы не взорвался.

Он сказал тогда, то ли в награду за интерес к его ремеслу, то ли надеясь подружиться со мной:

— Поедем, Сережка, в Ярославль. Знаешь, какие у нас частушки поют? «По улице идетё, играетё, поетё».

Он быстро раскусил, что я неутолимо пристрастен к базару, поэтому водил меня туда, чтобы удовлетворить мою любознательность и уменьшить безнадзорность. И для детей и для взрослых базар, кроме того, что здесь покупали-продавали, был еще и зрелищем: чем-то вроде парка для гуляний, цирка, зоосада, вместе взятых.

Однажды в июле, когда воздух над горами базара раскалился, как возле турбогенератора, который обслуживает Авдей Брусникин, Зорин спросил, хотелось ли бы мне попить холодного молока. Дескать, оно не из ледника, однако, может, и попрохладней. Взгляд плутоватый. В голосе веселая загадочность.

— Только у одной-разъединой торговки его можно купить.

Засмеялся, сбил фетровую дымчатую шляпу на лоб и заковылял, опираясь на трость из трубчатой латуни.

— Вы нам молочка с самого Северного полюса.

Баба в ситцевом платочке, мушкатом от крапинок, с готовностью кивнула одновременно головой и туловищем. Она добыла под прилавком крынку, прикрытую лопухом. Зорин снял лопух. Внезапно в его зрачках возникла нарочитая строгость, он цыкнул на кого-то:

— Мы-арш на дно!

И поднес крынку к моим губам. Я с ходу сделал несколько глотков (молоко было упоительно прохладно) и оторвался от крынки, чтобы не захлебнуться. Тут из молока выставились чьи-то настырные глаза. Я отпрянул.

— Ай, невыдержанные они у вас, — сказал Зорин; в тоне — шутливый укор.

— Наподобье человека.

— Попьешь еще, Сережа?

— Не. Страшно.

— Лягушку забоялся? Повидимости, брезгаешь?

— Не, боюсь. Больно шибко она глаза выставляет.

— Не глаза — бинокль целый.

— Ага.

Он дунул в крынку и стал пить.

Благодаря Зорину, — правда, об этом ему неизвестно: он разошелся с Марфутой и уехал в Ярославль, — и произошла история, горькая и трогательная для всех ее участников, по-особому остро пережитая моей матерью и Марией Дедковой, урожденной Бокаревой.

Мать надоумила меня обратиться к Зорину: ведь он работает в паровозном депо. По паспорту Ивана Николаевича, под его фамилией, я и записался в библиотеку. Наобум взял книжку, распухшую от частого чтения. Она не понравилась мне, и я попробовал сдать ее в тот же день. Библиотекарша, — я был предупрежден ею, что книги принимаются не раньше, чем через день, — попросила меня пересказать книгу. Я заартачился: «С чего это я буду пересказывать? В школе осточертело». Тогда она выпроводила меня, наказав подклеить полуотставший корешок. Я негодовал, но книжку все-таки о б р а з и л — и вместо того, чтобы идти в школу, отправился на другой день в библиотеку.

Поделиться с друзьями: