Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Юность в Железнодольске
Шрифт:

Он умолк и запрокинул голову. Солнце упало на его исхудалое, с желтоватыми веками лицо. Я подумал, что Косте на мгновение, наверно, вдруг особенно отрадным показалось то, что он остался жив, и ему захотелось обратить лицо к свету, который видишь даже при плотно закрытых глазах.

Костя опять принялся рыть картофель, нажимая на лопату раненой ногой, и потел от боли. И я старался не смотреть на него. Влажные пятна, что разрастались на гимнастерке, и капли, набухавшие на лбу, вызывали во мне щемящую и, как я думал тогда, девчоночью, следовательно унизительную для меня, жалость к Косте. Порой я косил на него глазами и,

должно быть, краснел, встречая его пытливый, стерегущий взгляд.

Почему он так пристально смотрел на меня? Хотел понять, как я принял его рассуждения? Или прикидывал, можно ли мне открывать тайны?

Я ждал, но больше Костя не захотел говорить о войне.

Глава девятая

Бабушка обрадовалась, что мы накопали целых три мешка. После того как ссыпали картофель в подпол, она оторвала от продуктовой карточки талон номер шесть. На этот талон перед праздниками в магазине выдавали водку.

Цветом водка напоминала сукровицу, разила кормовой свеклой и керосином. Пили мы жестяными крошечными стопками, еще не опорожнив и половины бутылки, опьянели. Бабушка плясала под патефон «Во саду ли, в огороде». Она топала на западне, чтобы было больше грому. Какая же выпивка без грому? Лицо у бабушки, когда она молотила пятками, было яростно-веселое.

Костя, ковыляя вокруг бабушки, задорно покрикивал:

— Сыпь, бабуся, подсыпай, шибче вжаривай, чтоб косой ефрейтор сдох.

Когда опустела поллитровка, Костя пошел по бараку искать талон номер шесть.

За водкой мы отправились вместе. Шагали быстро. Боялись опоздать в дежурный магазин: он закрывался в полночь. Сквозь тучи не проблескивало ни звездочки. То ли потому, что была густая сухая темнота, то ли так подействовал хмель, — фары грузовиков виднелись, как сияние сквозь хрусталь. До этого я не представлял себе, что ночь может быть такой прекрасной от автомобильного света: лучи вперехлест, лучи встык, лучи, протягивающиеся на стенах будок, лучи, мерцающие сквозь клубы коричневой пыли, лучи, встающие из черноты междугорий. Будто в озарении магниевых вспышек, прокатил через перекресток тяжелый танк, таща вереницу прицепов, груженных капустными вилками; на последнем прицепе сидели солдаты. Луч чиркнул по морде лошади и зажег в зрачках ее огромных глаз рубиновые пятна.

— Здорово-то как!

— Чем, Серега, восхищаешься?

— Вон у той лошади... Не туда смотришь. Вон у той, которая с испугу только что в кювет брыкнулась. Какие у нее были рубиновые зрачки!

— Восхищаешься? — переспросил Костя и шагнул к лошади, чтобы помочь ей.

Тротуар был каменный. Шип Костиной клюшки выбивал из скальника искры.

На шоссе раздавались храп тракторов, нытье газогенераторных машин, стрекот тележных колес о брусчатку.

У трамвайной остановки Тринадцатого участка к нам подбежала Нюра Брусникина. Взвизгивая, она повисла на шее Кости. Он уперся клюшкой в щебень и держал на слегка склоненной шее ликующую Нюрку. За последний год она стала выше ростом и, как говорили бабы, разбедрилась.

Костя хмуро ждал, когда она отцепится. Он воевал, валялся по госпиталям — она в это время развлекалась с парнями.

Акушерка Губариха, матерщинница, курильщица, презирала мужчин за то, что по их вине хорошие женщины делают аборты. Развратниц она презирала еще злее, чем мужчин.

Однажды она зашла в будку Кости и с ходу ожесточенно сказала: «Твоя-то невестушка, герой, бывала у меня. А туда же, в педагоги...» Бухнула дверью — была такова.

Поведение Нюры было в глазах Кости предательством.

Будто не замечая его пренебрежения, ласково тюкая пальцем в пуговицы гимнастерки, она спросила:

— Куда вы?

— Не туда, куда ты.

— Косенька, милый, неужели ты поверил сплетням?

Она протянула руки, намереваясь обнять Костю, но он, загораживаясь, поднял клюшку.

Мы свернули к заводской стене. Вдоль нее круглели на обдуве кусты волчьих ягод. Из низины черные, как из угля выдолбленные, дыбились в небо тополя.

Нюра увязалась за нами. Она сквозь слезы лепетала Косте какие-то укоры. Ее голос становился все громче и обидчивей. Когда мы скрылись меж волчьих ягод, она так начала рыдать, что плач ее отдавался над рудопромывочной канавой.

Я не верил, что Нюра искренне рыдает. Просто она распалила себя, как делают бабы на чужих похоронах. Правда, в эти минуты не было во мне всегдашней неприязни к ней. Я не мог не жалеть тех, кто плачет, если даже подозревал, что их слезы лживы. Но наступило мгновение, когда я уже был не в силах переносить ее рев: желание посочувствовать и утешить столкнулось с негодованием. Я сгреб под кустом горсть гальки и швырнул в ту сторону, откуда неслись причитания. Нюра замолкла — может, зашлась от обиды или испугалась.

Мы с Костей повернулись друг к другу. Он успел сказать взглядом, что я поступил хуже последнего негодяя, а я успел, тоже безмолвно, ответить ему, что Нюрку мало кирпичом огреть.

Опять раздались рыдания и стали быстро удаляться. Голос Нюры дрожал, будто она не убегала, а ревела, сидя в телеге, трясущейся по булыжникам.

— Нюра, подожди!

Отчаяние, прощение, надежда, прозвучавшие в Костином крике, отозвались во мне злым жаром. Я стал ломиться сквозь кусты к заводской стене.

Сторожевая овчарка за стеной заслышала мои шаги и гулко брехала, двигаясь вровень со мной.

Я лег на землю. Отсюда, из-под тополей, примыкающих к огородам, я видел битумный скат бугра, трамвайные дуги, брызжущие искрами. Свет искр озарял гребень холма; возникали фигурки людей, мертвенно-зеленые, призрачные, и мгновенно пропадали — казалось, что их расплющивало падающей тьмой.

В свете одной из электрических вспышек отчеканились идущие по огородам на тополя Костя и Нюра.

Костя забыл обо мне. Он целовал Шору — наверно, говорил ей, что дня не прожил без мысли о ней, — и в ответ на непрерывные просьбы Нюры простить ее лихорадочно шептал: «И ты прости, и ты!»

Поднявшись с травы, я побрел по роще.

С этой ночи Костя снова стал встречаться с Нюрой, Вечерами они уходили на горы и спускались оттуда в предутренних оловянных сумерках.

О Нюре он ни с кем не говорил. Видел, что знакомые глядят на него укоризненно, а то и жалостливо. Я чувствовал — он горд тем, что любит Нюру вопреки враждебности к ней во всем бараке.

В следующее воскресенье, возвращаясь с завтрака, я встретил Костю на крыльце. Я хотел юркнуть в коридор, но он задержал меня и предложил сходить на пруд. Куда девалась его недавняя угрюмость? Он улыбался. Смягчился и я. В сущности, не имею я права негодовать на то, что он любит Нюру Брусникину.

Поделиться с друзьями: