Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Юрий Трифонов: Великая сила недосказанного
Шрифт:

Сергей был человеком бескомпромиссным. Таков был дух времени. Само это слово «компромисс» по определению заключало в себе негативную оценку. И эта негативная оценка разделялась как властью, так и образованной частью общества. Бескомпромиссность была краеугольным камнем системы ценностей шестидесятника, и в этом он видел проявление личной доблести, а не отсутствие трезвого понимания своего места в социуме и неумение налаживать отношения с людьми, как по горизонтали, так и по вертикали. В большинстве своём шестидесятник не умел проводить грань между компромиссом и беспринципностью: любую тактическую уступку он однозначно трактовал как грубейшее нарушение нравственного закона, то есть как подлость. Такие взгляды можно с успехом отстаивать во время посиделок на кухне, но с ними трудно добиться поставленной цели.

Разумеется, к цели можно двигаться различными путями. Вспомним классический литературный пример из «Войны и мира» Льва Толстого. Князь Борис Друбецкой, желающий преуспеть и сделать блестящую карьеру, открывает для себя наличие двух видов дисциплины. «Борис в эту минуту уже ясно понял то, что он предвидел прежде, именно то, что в армии, кроме той субординации и дисциплины, которая была написана в уставе и которую знали в полку, и он знал, была другая, более существенная субординация, та, которая заставляла этого затянутого с багровым лицом генерала почтительно дожидаться, в то время как капитан князь Андрей для своего удовольствия находил более удобным разговаривать с прапорщиком Друбецким. Больше чем когда-нибудь Борис решился служить впредь не по той писанной в уставе, а по этой неписаной субординации. Он теперь чувствовал, что только вследствие того, что он был рекомендован князю Андрею, он уже стал сразу выше

генерала, который в других случаях, во фронте, мог уничтожить его, гвардейского прапорщика» [193] . В реальной жизни всегда существуют две субординации и две дисциплины. Человек с чувством собственного достоинства способен осудить выбор, сделанный Борисом Друбецким, и предпочесть для себя лично иной путь — путь, лишённый компромиссов и сделок с собственной совестью. Однако человек умный должен понимать, во-первых, что неписаная дисциплина существует и, во-вторых, это её объективное существование нельзя игнорировать. Совершив компромисс, человек не перестаёт быть самим собой, а вступив на путь беспринципности, расплачивается за это распадом собственной личности. Итак, учёный секретарь и председатель Учёного совета института потребовали от мэнээса Троицкого расстаться со списком агентов охранки, однако на этой стадии развития конфликт ещё не прошёл точку невозврата: от историка Троицкого никто не требовал отказа от его научной концепции. Пожертвовав списком, Сергей мог защитить не только диссертацию, но и своё оригинальное видение истории. Отказавшись от этой жертвы, он не только поставил под удар диссертацию, но фактически перечеркнул свои многолетние изыскания и своими собственными руками загнал себя в тупик, из которого не было выхода.

193

Толстой Л. Н. Война и мир. Т. 1.4. 3. Гл. IX. М.: Художественная литература, 1978. С. 230.

Историк Сергей Троицкий «искал нити, соединявшие прошлое с ещё более далёким прошлым и с будущим» [194] . Свой метод он называл «разрыванием могил». Это было очень смело, особенно в условиях тотального господства марксистко-ленинского взгляда на исторический процесс. Любой современник Трифонова прекрасно понимал, что метод «разрывания могил» не имеет ничего общего с официальной теорией общественно-экономических формаций и не предполагает изучения классовой борьбы как движущей силы истории. Вспоминает академик Аполлон Борисович Давидсон: «В те времена историков призывали изучать процессы общественного развития, формации, классовую борьбу — разумеется, с марксистских позиций. А сами люди оказывались вне поля зрения. Их повседневная жизнь, характеры. Кое-что, конечно, допускалось. Сталину, например, захотелось, чтобы возвеличивали роль личностей в истории. И появился „Наполеон“ академика Тарле. „Пётр I“ Алексея Толстого. Но это были исключения» [195] . Я прочитал повесть «Другая жизнь», когда учился на пятом курсе философского факультета МГУ. Мои однокурсники взахлёб читали номер «Нового мира», где была напечатана эта повесть. Когда я дождался своей очереди, получил толстый журнал в голубой обложке и, наконец, прочитал «Другую жизнь», в моём сознании произошла самая настоящая сшибка: в советском журнале были напечатаны мысли, явно противоречившие советской же философской науке и официальному взгляду на историю. Советский историк в принципе не мог так рассуждать! Разумеется, при известной ловкости и умении говорить намёками можно было вполне легально излагать взгляды, фактически не имеющие ничего общего с ортодоксальным марксизмом, но нельзя было этот марксизм ревизовать и подвергать сомнению, а именно это и делал Юрий Валентинович Трифонов устами своего героя.

194

Трифонов Ю. В. Другая жизнь // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 300.

195

Давидсон А. Б. Я вас люблю: Страницы жизни. М.: МИК, 2008. С. 107.

Думающие учёные прекрасно понимали, что ортодоксальный марксизм отнюдь не является универсальным методом познания в гуманитарных науках. Когда уже на излёте оттепели Арон Яковлевич Гуревич был принят на работу в Институт философии Академии наук СССР, историка поразила теоретическая «всеядность» его новых коллег. «Рассказывали о каком-то французском философе (впрочем, наверное, это легенда), который приехал тогда в Москву, общался с разными философами от Константинова, Юдина, Митина до Межуева, Келле, Левады и сказал, что он нашёл тут и неокантианцев, и позитивистов, и логических позитивистов, и гегельянцев, и младогегельянцев и проч. Единственное направление, которого он не обнаружил, — это марксизм» [196] . Однако ни один из них не отваживался на явное противоборство с ортодоксальным марксизмом как официальной идеологией и в обязательном порядке ссылался на Маркса, Энгельса и Ленина. Объём знаний, полученных в советской высшей школе, легко позволил сделать мне этот вывод. Сложнее было с другим: понять, каким образом историк Троицкий пришёл к этой нетривиальной для советского учёного мысли, или, пользуясь терминологией тех лет, каков был генезис его мировоззрения. Ни один из моих университетских преподавателей не писал и не говорил ничего подобного. Ясно было лишь одно, что Трифонов вложил в уста своего героя собственный взгляд на историю. Спустя какое-то время, уже учась в аспирантуре, я установил и несомненное родство этой важнейшей для Трифонова идеи со «Студентом» Чехова и «Философией общего дела» Николая Фёдоровича Фёдорова (1828–1903), оригинального русского мыслителя-энциклопедиста и утописта, влияние которого испытали на себе Фёдор Достоевский, Лев Толстой, Валерий Брюсов, Александр Блок, Андрей Белый, Циолковский, Вернадский. После того как в аспирантском зале Научной библиотеки МГУ я прочёл первое издание «Философии общего дела», генезис идеи «разрывания могил» стал мне ясен. В итоге и я ощутил в себе эту непрекращаюшуюся нить, идущую из прошлого в будущее, ощутил собственную включённость в историю.

196

Гуревич А. Я. История историка. М., 2004. С. 127.

Однако вернёмся к герою «Другой жизни». В те годы, когда писалась эта повесть, даже школьники старших классов были приучены рассуждать и писать сочинения о «типичных представителях», в качестве таковых выступали Онегин, Печорин, Рудин, Базаров… В ряду этих литературных персонажей может быть помещён и Сергей Троицкий как типичный представитель той категории советских интеллигентов, которых мы именуем шестидесятниками. Он живёт исключительно духовной жизнью и не обременяет себя проблемами быта, он дорожит своими идеями, но не умеет их защищать, вольготно ощущая себя в мире идей, он не даёт себе труда вникнуть в реальную жизнь и понять законы самоорганизации сообщества, к которому он принадлежит. Подобно своему предку — шестидесятнику XIX века — он не стремится приобщиться к «казённому пирогу», одинаково презирая как мещан, так и карьеристов. Он — убеждённый бессребреник. Но это его качество является оборотной стороной эгоцентризма. Как вспоминала о Сергее Ольга Васильевна, его любящая жена: «Он делал то, что ему нравилось, и не делал того, что не нравилось. Кстати, тут крылись причины его вечных недоразумений» [197] . А его желание при любых обстоятельствах места и времени оставаться бессребреником фактически обрекает его близких на постоянное безденежье и убогое существование. Под стать Сергею был и его друг детства и коллега по работе Фёдор Праскухин, трагически погибший в автокатастрофе. Праскухин, хотя и был учёным секретарём института, имевшим немалые возможности для решения своих личных проблем, этими возможностями не воспользовался. Его вдова Луиза и двое детей живут в старой квартире: «…стали вспоминать Федину доброту, привычку помогать людям и заодно уж, с оттенком умиления, — его бесхозяйственность и непрактичность, чем он действительно

отличался. Луиза неожиданно расплакалась и стала жаловаться на всё подряд: никуда дальше Крыма не ездили, не было у него хорошего зимнего пальто, квартиры не поменял, всё хотел поменять через бюро обмена, а почему не добиться на работе, как все добиваются? Теперь уж надеяться не на что» [198] . В начале 70-х такое поведение уже воспринималось как анахронизм: на словах интеллигентная публика ещё была способна одобрительно относиться к персонажам, подобным Феде, но в ситуации реального жизненного выбора предпочитала поступать иначе и не забывать о своих интересах. Федя Праскухин олицетворял собой уходящую натуру.

197

Трифонов Ю. В. Другая жизнь// Трифонов Ю. В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 289.

198

Трифонов Ю. В. Другая жизнь// Трифонов Ю. В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 332.

Такими же были и родные Сергея: «Какая-то внутренняя несуразность и желание делать только то, что им нравилось, губили этих людей…» [199] И хотя они сами считали своё поведение несомненной доблестью, как правило, их поступки были продиктованы инфантилизмом и эгоизмом. Неистребимое желание делать только то, что нравится, позволяло этим людям сбросить с себя груз ответственности не только за своё будущее, но и за судьбу своих близких. «Неудачи из года в год добивали его, вышибали из него силу, он гнулся, слабел, но какой-то стержень внутри его оставался нетронутым — наподобие тоненького стального прута, — пружинил, но не ломался. И это было бедой. Он не хотел меняться в своей сердцевине, и это значило, что, хотя он мучился и много терпел от неудач, терял веру в себя, увлекался нелепейшими безумствами, заставлявшими думать, что у него помутился разум, приходил в отчаянье и терзал всем этим своё бедное сердце, он всё же не хотел ломать то, что было внутри его, такое стальное, не видимое никому. А она всё равно любила его, прощала ему и ничего от него не требовала» [200] .

199

Там же. С. 313.

200

Там же. С. 260.

После трагической гибели Праскухина новым учёным секретарём института стал Гена Климук, как мы помним, друг юности Сергея и Феди. Хотя он был их ровесником, это был человек совершенно иной формации: в нём совсем не было инфантилизма и мечтательности, зато с избытком присутствовал голый прагматизм, многократно усиленный цинизмом. «Давайте сколотим свою группку, свою кликочку, свою маленькую, уютную бандочку!» [201] Создав и возглавив «маленькую бандочку», Климук стал успешно решать исключительно личные проблемы: в результате нескольких обменов жилья получил неплохую квартиру, в которую сознательно не приглашал друзей юности, дважды издал под грифом института свою слабую монографию и неоднократно выезжал в заграничные поездки вместе с женой Марой. Любые заграничные поездки в советское время воспринимались как несомненный показатель жизненного успеха, а уж поездки вместе с женой расценивались как нечто исключительное. Если Сергей Троицкий был постоянно погружён в какие-то идейные искания, то Гена Климук радел лишь о собственном благополучии и всех людей расценивал исключительно с точки зрения своих нынешних и грядущих комбинаций — будь то очередная институтская интрига или многоходовая торгашеская сделка. Все эти интриги и сделки предпринимались только для того, чтобы укрепить благополучие Климука и его семьи, научные интересы института и его сотрудников не имели к этому никакого отношения.

201

Там же. С. 277.

И Троицкий, и Климук — это герои своего времени. Однако у Троицкого нет будущего. Он — уходящая натура. У Климука же будущее есть, и оно исчерпывается движением по карьерной лестнице. Тем не менее, когда будущее есть лишь у карьеристов и приспособленцев, будущего лишена страна. Ситуация была безысходной. Интеллигенты, подобные Сергею Троицкому, были не жизнеспособны, а образованны, подобные Климуку, не имели ни творческих интенций, ни оригинальных замыслов и были полностью лишены способности к созиданию. Юрий Трифонов приходит к неутешительному выводу: общество, в котором живут герои повести «Другая жизнь», не способно трансформироваться, в нем нет здоровых сил, способных обеспечить этому обществу и самим себе другую жизнь. Это общество может лишь погибнуть, дойдя до крайнего предела, но не в состоянии видоизмениться.

Вероятно, этот неутешительный вывод не удовлетворил писателя, и он попытался преодолеть его абсолютную безысходность, взглянув на обстоятельства места и времени в ином, более крупном временном масштабе, или, как сказал бы его великий современник Михаил Михайлович Бахтин, в большом времени истории. И тогда рассуждения историка Сергея Троицкого о неисчезающих нитях истории приобретали необычайную актуальность и позволяли смотреть на будущее со сдержанным оптимизмом. А несогласие с существующим мироустройством получало историческое обоснование. Вот почему в самом начале эпохи застоя образованное общество так интересовалось историческими сочинениями. В прошлом искались не только истоки сегодняшних проблем, но и черпался исторический оптимизм, находилось оправдание собственным неудачам. Наблюдался даже некоторый парадоксальный перехлёст. Интеллигентные читатели «Другой жизни» в личных невезениях, осечках, срывах, провалах — в любом неуспехе видели историческое, а значит, и нравственное подтверждение собственной правоты. Тем самым снимался вопрос о личной ответственности за этот неуспех. Подобно своим предшественникам, жившим в XIX столетии, они любили рассуждать о среде, которая их заела, но не хотели замечать и использовать те возможности, которые открывала перед ними жизнь. Разумеется, речь идёт лишь о тех возможностях, воспользоваться которыми можно было, не теряя собственного лица и не поступаясь собственными нравственными принципами. Эти читатели, воспринимавшие жизнь с юношеским максимализмом, ориентировались в своём нравственном выборе на историка Сергея Троицкого. Они продолжали упорствовать в интеллигентских заблуждениях, не желая считаться с объективными законами функционирования социума, в котором они вращались.

Вспомним, что собственные неудачи лишь укрепляли Сергея Троицкого в справедливости его размышлений о нитях в истории. «Он говорил что-то путаное насчёт своих собственных предков, беглых крестьян и раскольников, от которых тянулась ветвь к пензенскому попу-расстриге, а от него к саратовским поселенцам, жившим коммуной, и к учителю в туринской болотной глуши, давшему жизнь будущему петербургскому студенту, жаждавшему перемен и справедливости, — во всех них клокотало и пенилось несогласие… Тут было что-то не истребимое ничем, ни рубкой, ни поркой, ни столетиями, заложенное в генетическом стволе…» [202]

202

Трифонов Ю. В. Другая жизнь // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 314.

Глава 8

БЕСКОРЫСТИЕ

К циклу «московских повестей» примыкает повесть об Андрее Желябове (напомню, создателе и руководителе «Народной воли», организаторе покушений на Александра II) «Нетерпение». Она была завершена в 1972 году, в 1973-м опубликована в журнале «Новый мир» (№ 3, 4, 5) и вышла отдельной книгой в серии «Пламенные революционеры», выпускаемой Политиздатом. Эту повесть, которую иногда справедливо называют романом, должен был написать, да так и не написал Гриша Ребров. В «Нетерпении» Трифонов в большом времени истории ищет ответ на извечный русский вопрос: «Как жить не по лжи?» Литературоведы не сумели должным образом оценить значимость этой книги в истории русской литературы. «Нетерпение» — это самая толстовская вещь во всей посттолстовской литературе. Более того: Юрий Валентинович Трифонов написал исторический роман, пойдя по тому самому пути, по которому намеревался пойти Лев Николаевич Толстой.

Поделиться с друзьями: