Южане куртуазнее северян
Шрифт:
— Наив… Потуши свечи. Я больше не хочу сегодня петь. Я хочу спать.
— Хорошо, госпожа. И… меня крестили Аленом.
— Ален… Ален.
— Но это неважно. Важно другое… Ложитесь, госпожа моя, я задерну занавеси, чтобы вас не смущать.
— Посиди со мной… Ален. Немножко. Просто на краю.
И он посидел — на краю широченной кровати, слегка подвернув углы одеяла, как когда-то делал у больного братика, в городишке Витри, в чужом доме… Она не говорила ничего, только смотрела с белизны простыней темными в темноте глазами, и он понял, что она плачет. И понял, что утешать не нужно, не нужно вообще ничего говорить.
Так впервые он узнал, что Мари в него влюблена.
Странно — каждому из этих двоих казалось, что первым влюбился другой из них, а он
Кретьен поцеловал ее, свою сестру, в прохладный лоб перед сном — как целуют покойника или ребенка, и задернул занавеси снаружи. Какое-то время он возился — сначала молился, коленопреклонившись пред распятием, потом устраивал себе ложе из плаща и подушек на одной из скамей. Еще несколько минут бессонницы, мысль — «да я ни за что не засну», взгляд на прозрачно-черно-синий небесный свод в лунном серебре, — и он уже спал, исполненный изнутри теплой, трепещущей, ничего от мира не требующей радостью, которую знал, кажется, только когда-то во младенчестве, когда мама брала его из колыбели на руки. А может, и не знал никогда.
А наутро был трубадурский турнир. Наутро — это, конечно, сильно сказано: начали изрядно после полудня, а закончили в час, когда майская короткая ночь уже полностью вступила в свои права. Пиршественный стол, к которому то и дело подходили угощаться утомленные певцы и слушатели, был перенесен к стене квадратной, ярко освещенной залы; пажи сновали с кубками, чтобы трубадуры имели возможность смочить горло, когда им вздумается. Прибывший-таки наконец великий Гиро де Борнель не возжелал участвовать в забаве — он просто разделил с госпожой Алиенорой место «высокого судьи». Однако же друг его, эн Бернар де Вентадорн, кажется, нуждался в богатом призе, долженствующем достаться победителю, более, нежели в славе, которой и так обладал с избытком; потому он все же вышел, испытанный боец, на поэтическое ристалище — и соперником ему оказался не кто иной, как Пейре Злоязычный.
Все ждали, не споет ли Овернец знаменитой своей сирвенты, поносящей по меньшей мере троих из присутствующих здесь знаменитостей; «ква-ква», — с трудом сдерживая нервный смех, прошептала Мари своему трувору, когда Пейре вышел на середину зала со своим спутником и церемонно раскланялся. Но тот всех удивил — так как темою состязанья невольно оказалась любовь, он ни разу не сбился с темы и порадовал собрание воистину прекрасным голосом и дивными стихами. Даже когда он уже отпел свое, Кретьен некоторое время еще слышал в ушах его голос:
Короток день и ночь длинна, Воздух час от часу темней… Но надежда мне все ж видна В дальней и злой любви моей, Радость должна быть в любви разлита, Друг она тем, кто тоску поборол И бежит тех, в чьих сердцах темнота……В чьих сердцах темнота. Но тут кругом был золотой свет, и Кретьен опять поймал золотой, взволнованный, ищущий не то защиты, не то просто ответа взгляд — и пропустил
момент, когда королева вызвала его на ристалище.…Мари воистину превзошла самое себя. И дело было вовсе не в ней — просто в самом деле Кретьен никогда не считал себя лирическим поэтом, его ироничный, повествовательский стиль сильно проигрывал в коротких чувствительных песнях, где негде развернуться — а тот же де Вентадорн только этим талантом и жил, и куда там Кретьеновым совсем недавним, едва ли не первым строчкам, его несчастным «дорогам» — то, что Мари, вчера репетируя, называла «Песней про дорожки»:
«Вели бы все дороги к ней! Тогда бы уповать я мог. Искал я много-много дней, Но не нашел таких дорог…»Вот именно, не нашел. А де Вентадорн — искавший столько лет — нашел, и шествовал по ним как хозяин и король. Голосом он обладал не столь роскошным, как у Пейре Овернского, и не таким чистым и звонким, как у Мари, но была в нем, глуховатом, выпевающем речитативным шепотком, некая загадочная прелесть, обаяние, заставляющее слушать. Или, может быть, дело в легкости и изяществе плетения слов?
Не нужен мне солнечный свет, Зачем его луч золотой — Я радости полон иной, Ярче небесного света В сердце заря золотая — Вот моя радость иная, Всех звонче я ныне запел — Сердце любовью запело…Сколь пришедший мудрее идущего, столь нашедший превосходит ищущего… В общем, Кретьен вовсе не удивился, когда королева провозгласила наконец победителя — эн Бернара, подарив ему долгий золотой взгляд, воспетый им в «Золотой заре». Как вы говорили, эн Бернар, «Единственная обязанность мужчины — иметь свободное и доброе сердце, чтобы обожать всех дам». И немудрено, что дамы будут платить за это взаимностью — даже если ваше лицо светится только внутренним светом, зато как сильно светится, Боже ты мой!.. Потому вскоре «на ристалище» остались только двое — вторым стал великолепный овернец, но даже он недолго продержался. Скверный характер, при всей одаренности, победам нимало не способствует.
Королева сама поднесла седому поэту приз — очень красивый золотой кубок с эмалью, доверху наполненный серебряными тулузскими солидами. Сумма немалая, кроме того, старый Бернар оставался теперь в Пуату — Алиенора пожелала дать ему некую необременительную и доходную должность при своем дворе. Конечно же, он желал остаться:
«Пускай меня скоро не ждут — Магниту ль сказать: отпусти! Анжу, Пуату перечти…»Мой магнит, Mos Aziman. Вот какое имя придумал Бернар для королевы двух королей. А как мне прикажете называть ее дочь, подскажите, мэтр! Ведь южане куртуазнее северян, все это знают. Только северяне, кажется, об этом не особенно жалеют.
Раскланявшись с щедрою королевой и поцеловав, в знак благодарной преданности, край ее длинной верхней одежды — пурпурно-розовой, как небо на закате — старый поэт поднял руку, показывая, что хочет говорить. Не дожидаясь, когда шум более-менее уляжется, он сказал несколько слов, утонувших в гуле, и, поняв тщетность своих намерений, пересек квадратный высокий зал, направляясь к удивленному донельзя Кретьену, и при всех, не дав ему подготовиться, заключил северянина в объятья.
Тот даже спросить не успел — Бернар заговорил сам, обращаясь к Алиеноре, и на этот раз голос его услышали все. Затесавшуюся в зал длинноносую собаку, тыкавшуюся под столом в колени кому попало, пнул под ребра сапог Сайля д`Эскола, дабы не мешала слушать. Годфруа, похмельный дворянин из Ланьи, сделал попытку дунуть во флейту, но был соседом пресечен и подавлен.