Южный Календарь (повесть и рассказы)
Шрифт:
А я теперь живу на юге другой страны, и со мною только эта фотография, и мать все смотрит и смотрит в сторону, лицо ее счастливо, я ее вижу, а она меня нет.
Дом, в котором я живу окружают виноградники, и за ровными, как грядки, рядами лоз виднеются старинные крыши с башенками, похожие на сказочные замки. Впрочем, некоторые из них и есть замки. Вокруг моего дома растут вперемешку пальмы и дубы – как это странно. Воздух здесь благоухает ароматами роз и фиалок, стволы у сосен зеленоватые, тонкие и гибкие, и хилые кроны, не знающие снега, а под ними яркие цветы, названий которых я не выучила и до сей поры, и океан в двадцати минутах езды.
За буфами
И все у меня хорошо. Вот только после океана почему-то мне снится мглистая осень; серая, черная, обнаженная, уставшая насмерть земля, и следы моей смешной обуви на ней, на этой далекой земле. В такие утра я не хочу вставать с кровати и заранее ненавижу все то, что должна увидеть. И каждое утро солнце бьет в зашторенные окна, деревянные ставни-жалюзи пропускают его узкими полосами – полосатое солнце. Я смотрю на эти полосы, лежащие на полу, на стене, немигающим взглядом и не хочу вставать.
По ночам здесь очень красиво – меркнет дневной свет, как освещение в кинозале, все время сухо. И небо сухое и от этого чистое, и звезды желты, как золото.
Я уеду отсюда и вернусь непременно…
Наверное…
Может быть…
1999
Элегия бесконечно
В музыкальную школу она приходила в офицерской рубашке, – тогда это было ничего, – и рубашка эта была ей очень к лицу.
То, что со мной случилось, походило на контузию. Временно нас объединяло сольфеджио. Гаммы катались с горок, аккорды поддерживали стены, декорированные портретами упитанных бородачей, строго глядевших в никуда, и их взгляды, казалось, минуют транзитом мир, оставленный ими же в наследство.
Мы уходили вместе с солнцем, и когда я уже нетерпеливо топтался у своей двери, оно начинало свой плавный танец в отдушинах человеческих жилищ.
Из окна комнаты мне был виден угол соседнего дома и образованная занавесью, стеной этого дома и рамой моего окна неправильная трапеция неба. Стекла плавились красным предвечерним солнцем, отражения переползали направо вниз, мне чудилось, так плавили руду в своих мобильных кузнях тюркоглазые номады в верховьях Иртыша, я был тогда мечтатель и фантазер и посещал археологический кружок.
Дважды в неделю я переживал томительные приступы никак неоформленной радости, и даже грядущая алгебра не омрачала те удивительные утра, напоенные легким, счастливым солнцем.
В армию я взял ее фотографию, хотя мы давно уже не встречались. У всех новобранцев были с собой фотографии любимых девушек, все они томно и старательно улыбались с черно-белых карточек, заложенных в обложки военных билетов, а новобранцы зачем-то извлекали свои билеты и – мне казалось, нарочно – держали их открытыми, чтобы все видели их замечательных, верных, любимых девушек. Тогда и я показывал, и все, сгрудившись и заглядывая мне через плечо, молча и с интересом смотрели в
ее немножко обиженные и по-детски серьезные глаза. Наши сибиряки этих девушек называли «подруги», и в этом слове было что-то целомудренное, исключающее маленькие неприятности нелепого любопытства, а сами сибиряки с помощью этого словечка ощущали себя взрослыми, основательными ребятами.Месяца три спустя карточка осталась на каком-то болотистом лугу, и при свете молодого месяца, застенчиво гулявшего над частоколом черных сосен, найти ее не было никакой возможности, да и бежать надо было дальше.
И вот смех: она уже училась на третьем курсе, был у нее жених, и я вспоминал, как однажды ее отец встретился нам на автобусной остановке в конце Кутузовского. Я лихорадочно прятал папиросы в накладной карман шерстяной кофты, а он потом сказал ей, что у меня рот всегда открыт. Она, рассказывая об этом, осторожно посмеивалась, а мне хотелось умереть, не иначе.
– А помнишь, – говорю я, – однажды гуляли после уроков в Филевском парке, есть очень хотели, и было у нас с тобой на двоих девять копеек. Купили мы коржик, круглый такой, песочный, и ты должна была его съесть. «Если я хочу, значит и ты хочешь». Ты так непререкаемо просто это сказала, что я послушно взял свою половинку этого несчастного коржика.
– Такое было? – Она смотрит удивленно и радостно.
– «И простил все грядущие и капризы, и шалости милой маленькой дочери, зарыдавшей от жалости», – отвечаю я.
Следующей встречи пришлось ждать три года. Впрочем, ждать – не точное какое-то выражение. О муже помину как-то уже не было. Тогда она работала в торговой организации, часто летала на юг, и у нее была шариковая ручка «Parker».
В благосклонном обществе одноклассников мы переступали ногами в обнимку – знаменитый танец без названия, созвучие намерения и дурных средств – пришаркивая по буковому паркету, прочному, как северный склон главного Кавказского хребта.
– Я приеду, – пообещал я, испугался, но в самом деле приехал, точнее, прилетел на тощем самолете, похожем на междугородний автобус.
Новороссийск я увидел с моря. Переполненный катер раздвигал море ржавым тупым носом. Главное, как увидеть, – говорил мой приятель, уже полгода как считавший себя художником. Да все тут очень просто, повторяю за ним я: синее море, голубое небо, и между ними – выступ пирса, четкий, стремительный и безразличный, словно канцелярский прочерк. Здесь и слов-то больше не надо. А поверх него – прерывистая полоска желтизны. Как будто это галки сидели на телеграфном проводе где-нибудь у нас в подмосковном поселке и смотрели осень.
– Это что там желтое? – спросил я, помню, пробегавшего мимо бедового матроса. – Пунктир такой.
– Пиво пьют, – едва глянув, бросил он и прочно стал на носу с канатом в руках.
Чем ближе мы подходили, тем желтее и ярче, сочнее становился цвет бесчисленных этикеток, а фигурки людей избавлялись от птичьей этой черноты.
Не без труда, путем многих уговоров и долгого стояния у стойки администратора, достался мне номер, – не номер даже, а просто койка в двухместном.
Взъерошенный мой сосед, приподнимаясь на измятой, перепаханной постели, издал некий звук, который можно было расценить как приветствие и в котором слышалась радость за избавление от постылого одиночества. Он был посланец какой-то столичной фирмы, ждал какой-то пароход с каким-то редким, уникальным лесом, а я ждал вечера. Лесик ополоснул разномастные стаканы, один граненый, другой приземистый, гладенький, с парой тоненьких красных галунов.