За что мы любим женщин (сборник)
Шрифт:
Одна группа состояла из школьников. Они сгрудились у какой-то витрины, и из их толпы слышался женский голос, автоматический и профессиональный. Но, странно, экскурсоводши не было видно! И, что еще страннее: дети слушали объяснения с исключительным вниманием. Я подошел ближе. Сначала я подумал было, что говорит один из детей, хотя голос принадлежал взрослой женщине. Но тут я увидел ее и окаменел.
Как ее описать? Никогда я не встречал подобного существа — ни во сне, ни на картинах, ни в кино. Она стояла в гуще детей, ниже, чем многие из них, — тело девочки, без следов груди, притоптывающее самым странным образом, как будто собираясь взлететь. Тонкие, трепещущие руки. Что-то абсолютно невозможное во всем строении этого тельца. А лицо… точно не человеческое лицо, хотя с натяжкой напоминающее женское. Как описать эти пространные круги под абсолютно тусклыми глазами, это выражение не грусти, не безнадежности, не страдания, а чего-то, что никогда не выражает человеческое лицо… Или эту серую, словно бы резиновую кожу… Карлица ни на кого не смотрела. Сколько я простоял за спинами детей, в оторопи, как прикованный, она ни разу не взглянула в глаза никому. Да и вообще ни на что не глядела. Только говорила. Сухой итальянский, как запись на пленке. Через несколько минут резко смолкла и вышла из круга детей. Я
Я тоже больше ничего не увидел в музее. Я бросил супругов Поп, которые непременно хотели увидеть грот, где роспись представляла собой множество фигур египтян, расположенных в геометрическом порядке, и примкнул к группе детей. Я стал одним из этих детей и ненасытно глядел на карлицу, но не как на патологическое существо с недоразвитым гипофизом, а как-то метафизически, как будто близость плащаницы или фантастической Моле Антонеллианы сказалась когда-то на зародыше в чьем-то несчастном чреве, и родилась неведомая миру кикимора, которая бубнила сейчас про династии и похоронные ладьи. Через два с лишним часа я вышел из музея с затекшим телом и мурашками на коже. Разделавшись с детьми, экскурсоводша снова проплыла в одиночестве по коридору, приволакивая одну ногу, и нырнула вниз по узкой лестнице. Я подошел посмотреть, куда, но лестница была винтовая, и со второго виража бездна внизу становилась непроницаемой…
Она снилась мне всю ночь. Она шла за мной. Мне некуда было деться от тяжести ее оловянных глаз. Мы были одни в пустом музее, и она преследовала меня среди саркофагов. Нагоняла, хромая и вздергивая одно плечо, дотрагивалась до меня своими тонкими ручками. Я забегал за какой-нибудь гранитный пилястр — и оказывался лицом к лицу с ней, влажной и слизистой. Я бил ее по щекам, я царапал ее ногтями. Я протыкал ее ножом, неизвестно как оказавшимся у меня в руке. Она падала и вставала снова, и снова надвигалась на меня. Я проснулся среди ночи, весь дрожа, охваченный ужасом, какого никогда не знал. Зажег свет и не гасил его, а читал, пока не рассвело.
На другой день, по окончании конференции, мы пошли на осмотр Моле Антонеллианы, не так давно превращенной в музей кино. Мы оказались под знаменитым, затененным изнутри куполом, по окружности которого шла спиралью, этажей на пять, лестница, провели несколько часов у коллекции киноафиш, потом, растянувшись в креслах, смотрели на огромных экранах старые фильмы, братьев Люмьер и Мельеса, прошли через десятки кинозалов, обустроенных во всевозможных стилях, от ар деко до поп-арта, от салона какого-нибудь дома терпимости в Новом Орлеане начала века до типичного американского дома пятидесятых годов. Наконец, мы сели в лифт, построенный прямо посреди купола, и медленно поплыли вверх — подъем невыразимой странности, потому что через прозрачные двери лифта можно было рассматривать медь купола, испещренную зловещими орнаментами, и, по мере приближения к вершине усеченного конуса, все более резкое изменение перспективы. Те, что остались на кроваво-красных креслах внизу, отдаляясь все дальше, в глубокую полутень, казались объектами какого-то жуткого эксперимента.
Мы доползли до верхних храмов, до террасы, которая окружала их со всех сторон. С нашей стороны был вид на Альпы, на белоснежную сверкающую перспективу. Я смотрел и не мог оторвать глаз. Марко называл мне каждую более или менее известную вершину и каждую речку, вьющуюся на горизонте. Я оставил его в обществе одной румынки и ее приятельницы китаянки, которые очень хотели нас сфотографировать, узнав, что мы писатели, и зашел на другую сторону террасы, чтобы увидеть панораму города.
И тут я оказался, один на всей обратной стороне террасы, лицом к лицу с тем созданием из музея! Карлица стояла, опираясь лопатками о балюстраду, за которой Турин, с его крышами, стенами и куполами, простирался до горизонта. На фоне магического (если не дьявольского) города она выглядела форменной сибиллой. А может, она была протуберанцем, который город посылал мне и который достал меня и здесь, на высоте двух сотен метров над бесконечными аркадами. На сей раз она смотрела на меня. Вне всякого сомнения, она знала меня, по музею или по сну. И снова от всплеска адреналина я покрылся гусиной кожей. Все же мне и в голову не приходило бежать, вернуться к успокоительным Альпам по ту сторону террасы. Никогда не было у меня такого мощного чувства, что все предопределено. Что-то должно было произойти. Вот сейчас, вот сейчас — проносилось в голове. И это произошло: женщина, доходящая мне до груди, подняла вверх, ко мне, свое свинцовое лицо, вперилась мне в глаза и прошептала «Мирча» так внятно, как иногда тебя окликают, как будто из твоего собственного мозга, из его сердцевины, когда ты очень устал и вот-вот уснешь. Все было взаправду, взаправду, взаправду. И сшибка наших взглядов, и нечеловеческое выражение ее глаз. Я не выдержал, бросился наутек, на ту сторону террасы. Марко и Бруно перепугались насмерть. Бруно, будучи похрабрее, сбегал туда, откуда я появился. «Ничего особенного, — сказал он по возвращении, — туристы и туристы…» Я еле дождался лифта, куда мы снова втиснулись вместе с японцами и шведами, которые тоже ездили посмотреть панораму города и Альпы. Не помню, как я оказался внизу, на блестящей мозаике гигантского зала. Не помню, как улетел, в тот же вечер, на самолете, как взял такси в Отопени и как добрался до дома.
Я обескуражен и испуган до сих пор.
Мы любим детскими мозгами
Самая замечательная женщина в мире — та, которая любит тебя по-настоящему и которую ты любишь по-настоящему. Все остальное неважно. Раз, в лицейские времена, мы с приятелем, два закомплексованных недоумка, шлялись по бульвару, раздавая оценки «чувихам», оценки столь же грязные, сколь невинные мы были в эротическом плане. Какая у этой задница, какие у той буфера… Женщины были для нас такими же предметами роскоши, как блестящие автомобили в витринах магазинов, «Вольво» или «Мазерати». Мы и мечтать не могли, что нам когда бы то ни было может обломиться такое. У кинотеатра «Патриа» мы завидели офигительную штучку и остолбенели: какие ноги в черных чулках в сеточку, какая круглая попа и какая тонкая талия,
какой прикид, какая рыжая в мелкий завиток, будто проволочная, грива волос… Мы вертелись вокруг нее, разглядывая и спереди тоже: надо же, какие груди, совершенство, как в альбомах по искусству, которые в те времена заменяли нам «Пентхаус». Для кого было это существо, какова могла быть ночь секса с такой феминой? В конце концов мы встали в очередь за билетами, не упуская ее из виду и не прекращая комментарии по типу «Сказки сказок». [20] И вдруг слышим: «Ничего так, подстилка, а? Вам, малявкам, тоже понравится…» Это говорил какой-то премерзкий тип, который стоял в очереди перед нами, лузгая семечки. «Только послушайте меня, я таких много обработал: если увидите, как она крутит задницей, знайте, что тут где-то поблизости мужик, который сыт ею по горло! Хоть бы она была самое то во всем мире, хоть самое Брижибардо, все равно приестся, как мне моя супружница…»20
«Сказка сказок» (1877) — эротическая сказка румынского классика Иона Крянгэ (1837–1889) с ненормативной лексикой. Напечатана только в 1939 г., а с 1990-го печатается часто и переведена на английский и французский языки.
Я не представлял, что эти замечаньица произведут на меня такое впечатление. Как можно пресытиться самой красотой, как можно даже просто прикоснуться к этой невообразимости? Да за такое отдашь все на свете. Может ли мужчина желать большего, чем обвить рукой ее талию, долгие минуты смотреть в ее глаза, тихонько распластать ее на постели… Вынуть ее из шелковистой кружевной оболочки… Тут мое воображение стопорилось, я не мог вообразить, как это — заниматься любовью. Стоило мне об этом подумать, я видел только розовый океан, который накатывает на тебя и топит, и топит…
Потом пошли реальные женщины, женщины из сна, женщины из книг, женщины из реклам, женщины из кино, женщины из клипов, женщины из порнографических журналов. Все разные, и каждая предлагала что-то свое. В некоторых я влюблялся, и всякий раз начиналось так же: первый знак, что я могу ее полюбить, всегда был тот, что я не мог представить себе, как это она «крутит задницей». Даже если и крутила. Мозг мужчины отягощен гормонами. Даже самый утонченный интеллектуал — даже и он, в любом возрасте, думает, каково это — лечь со скучающей, незнакомой особой. Но когда ты знакомишься с самой замечательной женщиной в мире, с той, которую ты сможешь полюбить, тебе подается, должен быть подан знак: ни ног ее, ни «буферов» просто не замечается, как будто гормоны секса и агрессивности устраняются из твоего испорченного мозга, оставляя его невинным, как у ребенка, и видным на просвет, как рожки улитки. Когда мы занимаемся сексом, включены мужские мозги, но когда мы любим, мозги у нас детские — доверчивые, зависимые, настроенные отдавать и получать нежность и теплоту. Замечательные женщины моей жизни, все те, которых я любил по-настоящему и которые отвечали мне любовью на любовь, были в некотором роде бестелесными, они были чистой радостью, чистым неврозом, чистым опытом. Чувственность, иногда очень далеко заходящая, была всего лишь ингредиентом в сложной и истощающей авантюре разума.
Так вот, для меня не существует «самая замечательная» ни в смысле 90-60-90, ни в смысле блондинка, брюнетка или рыжая, высокая или миньонка, продавщица или поэтесса. Самая замечательная есть та, с который я мог бы иметь виртуального ребенка по имени «ты и я», «наша любовь».
Irish cream
Не знаю, доводилось ли вам когда-нибудь путешествовать на машине с правым рулем, которая едет по левой стороне дороги, то есть на британский манер. Мне доводилось, и должен вам сказать, что ощущение это — страннее некуда. Есть такие болезни мозга — Оливер Сакс перечисляет их в своей знаменитой книге, [21] — которые провоцируют иллюзии, от забавных до кошмарных. Ощущения могут быть разные: что у тебя пропала половина тела, или что самые близкие тебе люди, жена, например, или отец, это не они, что их подменили, и они замышляют что-то против тебя, или что ты видишь самого себя со спины, на расстоянии метра, как в некоторых компьютерных играх. Что-то такое ты чувствуешь и когда сдвиг происходит не в твоем мозгу, а в окружающем мире. Когда едешь не по той стороне шоссе, это — как сон. Что-то не в порядке, что-то, на первый взгляд, незначительное, но оно ставит под вопрос весь универсум и, в конце концов, твое собственное в нем положение. Съежившись на заднем сиденье огромного «ровера», я не мог в тот ирландский вечер подавить в себе ощущение, что мы едем по встречной полосе и что с минуты на минуту грянет лобовое столкновение.
21
Имеется в виду книга «Человек, который принял свою жену за шляпу» английского нейропсихолога Оливера Сакса (р. 1933).
Мой мозг не так уж невинен, как вы можете подумать. В одном придорожном пабе, на выезде из Белфаста, я заказал ирландский кофе. Я понятия не имел, что это такое (дело было в 93-м). Мне просто хотелось чего-нибудь автохтонного, раз уж я оказался в первый раз в стране друидов, пива «Гиннесс» и Джойса. Мне принесли большой, как для коньяка, стакан с горячим кофе и на блюдечке две ароматные штучки After eight в темно-зеленой обертке. Когда я поднялся из-за стола, я почувствовал, не веря себе, что иду сразу в разные стороны. Потому что в Ирландии ирландский кофе — гораздо больше виски, чем кофе. И вот по мере того, как густели сумерки и мимо нас скользили населенные пункты, спутанность моего сознания усугублялась.
Мы пересекли границу, чисто условную, с республиканской Ирландией и пустились, между ее холмов, к Аннагмакерригу. Настала ночь. Шофер тоже был не очень-то трезв и перешел на какой-то свой личный язык. Я разбирал хорошо если десятую часть из его якобы английских слов. Счастье, что одна из двух моих сопутниц-поэтесс сидела рядом с ним и они вроде бы веселились вовсю, хотя она не знала по-английски, — или именно поэтому. Вторая сидела со мной на заднем сиденье, но у другого окна, и смотрела в него не отрываясь. Я был пацан по сравнению с ними. Не знаю, кто придумал такую специфическую румынскую комбинацию. Эти две ненавидели друг друга смертельно и до сих пор, от самого аэропорта Отопень, во время перелета Таромом до Хитроу, и, наконец, Лингусом до Белфаста, не обменялись ни единым словом. Если бы так пошло и дальше, это было бы забавно. Мы направлялись в глубь Ирландии, в культурный комплекс Аннагмакеррига «Tyron Guthrie Center», где нам предстояло прожить две недели.