За что?
Шрифт:
Только после Нового года удалось организовать одноразовое питание. Правда, состояло оно из одной затирухи, но все дети, которые уже начали опухать, пришли в школу. Им, конечно же, было не до учения. Посмотришь в глаза, а в них печаль, укор, но вместе с тем и какая-то надежда: каждый надеялся выжить. <…>
Со второй половины апреля 1932 года в городе и на станции стали появляться дети, которых родители, не в силах прокормить, отсылали из домов в надежде, что в городе люди не дадут умереть. Милиция забирала их и направляла в районо. Бывали дни, когда приводили по тридцать и более детей. У районо был детский дом на 70 человек. Пришлось ввести должность экспедитора, который отправлял домой детей, если удавалось выяснить, откуда
Летом стало чуть полегче, поскольку люди перешли на подножный корм. Как только налились колосья, кое-кто пытался срезать их ножницами. Карали нещадно: за пучок колосьев грозила тюрьма.
Пошли слухи о случаях людоедства. Еще с осени 1932 года село совершенно оголилось. Забирали не то что пуд зерна, но и горсточку — все, что находили. <…> Если в деревне не находили зерна и уполномоченный ничего не мог сделать, чтобы раздобыть его, то специальная «тройка» принимала решение о его аресте и немедленной высылке на Соловки.
Голодное село шло навстречу страшной зиме. Приедешь, бывало, в село, а оно мертвое: не слышно, чтобы залаяла собака, закукарекал петух или кошка дорогу перебежала. Не слышно ничего живого. Люди тихо умирают в своих домах, а всю живность, которая когда-то была, давно съели.
С осени и детишки, и взрослые искали в поле склады полевых мышей и выгребали оттуда все запасы. Не проходили мимо бурьянов. Семена разных трав собирали, толкли и пекли «коржики». <…>
Страшное зрелище представляли собою школы: почти все дети опухшие. Шли они в школу только для того, чтобы получить мисочку затирухи. <…>
Сельские учителя в подавляющем большинстве были настоящие подвижники. Они — без квартиры, без пайка, с мизерной зарплатой — стоически несли свой тяжкий крест.
Небольшой хуторок Вакаливщина поблизости от деревни Бытица на Сумщине навсегда оставил след в моей душе. То, что я там видел и что испытал сам в свои семь лет, не забылось и не забудется никогда <…>. Это был 33-й, голодный год <…>.
Лучше всего думать о том, что впереди у тебя кусочек хлеба с сахаром. Сначала я обгрызу его со всех сторон, там, где меньше сахара, а на закуску останется середина — там сахара больше всего. От этих мыслей рот наполняется слюной, судорогой сводит челюсти, а в животе сосет, как в пустой бочке, и тошнотворно ноет.
Дома нет ни крошки хлеба, и заработать его можно только здесь, в поле. И приходится мириться с этой мерзкой травой, палящим солнцем и мучительной жаждой. Я переступаю на цыпочках и до изнеможения дергаю и дергаю сорняк. Слава Богу, что мне позволили заработать этот хлеб, ведь он — только для школьников. А я еще не учусь, так же как и мой брат. Мама у нас учительница, поэтому нам обоим разрешили выйти на прополку. И вот я — с учащимися первого класса, которых поставили на ручную прополку, самый младший среди них. Сначала я старался не отставать от других, и было очень обидно, когда увидел, что меня опередили почти все. Так что хлеб я буду получать последним и мне может не хватить. И я еще упорней воюю с жесткой травой, рву ее изо всей силы, а вместе с ней иногда выдергиваю и просо. Тогда перед моим лицом останавливаются огромные сапожищи, и голос кары небесной грохочет сверху:
— Ты что, не видишь, где пырей, а где просо? Ослеп, что ли?! Хлеб лопать умеешь, а полоть не умеешь? Не научили?..
Я стараюсь. Я уже не переступаю на цыпочках, а переползаю на коленках. Болят не только пальцы, но и ноги, спина, шея. А полоски исчезают далеко за холмом. Я боюсь остаться без хлеба с сахаром и терплю эти муки.
Время от времени здоровенные сапоги останавливаются перед моим носом, и тогда дегтярный запах сдавливает мне горло
и душит вместе с жарой. Я кажусь себе малюсеньким, как эти жучки и мошки, снующие в траве.Позади меня только двое — девочка и мальчик. Девочка еле передвигается, подобрав ноги под темную юбчонку, медленно дергает траву, словно в полусне. Мальчик с опухшим лицом ползет, как и я, на коленках, они просвечивают сквозь дырки на штанах — черные, как земля.
Около меня останавливаются знакомые стоптанные тапки, и я слышу ласковый и печальный мамин голос:
— Ну, как ты тут, сыночек? Устал? Уже немного осталось.
Она приседает рядом, гладит меня по голове, потом быстро-быстро рвет сорняк, помогая мне.
— Потерпи еще немного. Скоро тебе дадут хлеба с сахаром, и ты поешь. Ты же у меня молодец. Вон, смотри, Витя впереди, догоняй его. Старайся. Только будь внимательней, не рви просо…
Немного продвинув меня вперед, мама уходит. У нее, так же как и у второй учительницы, норма не две полосы, а больше; они уже повернули обратно и поравнялись со мной. Обернувшись, я вижу, что мама пошла не к своим полоскам, а к девочке, которая отстала. Мне казалось, что девочка вроде как задремала на солнце, положив голову на острые коленки. Мама гладит ее по голове, что-то ласково говорит, низко согнувшись и заглядывая девочке в лицо. Девочка молча качается, кажется, она вот-вот упадет и заснет. Мама поднимается и идет к тому страшному дядьке в сапожищах, что-то говорит ему, показывая на девочку. Он отворачивается, хочет уйти, но мама преграждает ему дорогу, машет рукой. Потом берет за руку одну из девочек и ведет ее к той, отставшей. Поставив ее рядом, погладила и пошла к своей мотыге. Теперь девочки будут вдвоем полоть две полосы.
Мне становится обидно, я сердит на маму за то, что она дала им по одной полосе, а мне оставила две. Я обижен и неохотно дергаю траву. Пальцы нестерпимо болят, и я бросаю работу и отдыхаю, выковыривая из носа забившуюся землю. Мне все становится безразличным: и хлеб, и солнце, и даже я сам…
И вдруг вижу: девочка, которая ползла за мною, лежит на земле, а вторая трясет ее за плечо. <…> Девочка, верно, уснула, и ее невозможно разбудить. Мне тоже хочется лечь и заснуть.
Вижу, к девочке спешит моя мама и ее подруга, тоже учительница. Подошло и несколько школьников, тогда и я направился туда, обрадовавшись возможности передохнуть. Девочка не спала. Глаза ее были раскрыты и смотрели в белое от зноя небо, а черные пальцы сжимали пучок пырея. Мама попыталась вытянуть этот пырей, но не смогла, девочка крепко держала его. Так, с этим пучочком, взяли ее на руки и понесли к дороге, положили на зеленую траву под вербой.
Я уже понял, что она умерла и ее похоронят на кладбище, как хоронили людей и вчера, и позавчера, и каждый день. Я уже привык к этому. Интересно было только, похоронят ли ее с этим пучочком или все-таки вырвут его из руки.
Вспомнив про хлеб с сахаром, я возвращаюсь к своим полоскам. Я не хочу быть последним, хотя я и самый маленький. Я уже понял: тех, кто отстает, подстерегает смерть.
А я любил жить.
Открыли этот интернат в Могильной Хате. Тем детишкам надо бы молочка, а у нас и хлеба-то не было. Так что кормили их мамалыгой и супчиком с нечищеной картошечкой. Не все выживали, потому что у них уже ничего не задерживалось. Некоторые и ложку в ручках держать не могли, таких мы через тряпочку кормили, как грудничков. И все-таки они постепенно оживали. Со временем начали ходить, даже улыбаться; какая же тяжкая была она для нас, эта улыбка. В интернат брали только круглых сирот, а голодных набиралось намного больше, и все они тянулись к интернату, как подсолнух к солнышку, в надежде получить хоть какую-нибудь еду. Они тут, около интерната, и жили. Один раз вышла я и вижу — сидит хорошенькая, как ангелочек, девочка.