За экраном
Шрифт:
Я хорошо помню волжские пароходы обществ «Самолет», «Кавказ», «Меркурий» и «Русь». Я знал почти каждый пароход. На одном из «самолетских» розовых пароходов я провожал папу на войну. Он, в новенькой форме с серебряными погонами, уезжал в Казань, где формировался его полевой госпиталь, и вскоре уже с мамой, не помню, на каком пароходе, я тоже ехал в Казань, чтобы проводить его на фронт. Все плакали, а я рассматривал разные формы солдат и офицеров и просил папу привезти мне каску и штык.
Когда я поступил в Алексеевскую гимназию, окна здания, в котором она помещалась, тоже выходили на Волгу. И я на уроках смотрел на длинные ленты плотов, тяжелые буксиры и быстроходные «самолетские» пароходы, которые причаливали
Я и сейчас люблю подолгу смотреть на пароходы и самоходные баржи из моего окна, выходящего на Москву-реку, читать их названия, с трудом издалека различая буквы. Какая-то и радость, и грусть в этих спокойно уплывающих и наплывающих на тебя названиях далеких городов, и радость почти детская, такая же, как в те далекие годы, когда, глядя из окна гимназии, угадывал, какой пароход спешит к волжским пристаням.
На переменках мы неслись к волжскому откосу, навстречу ребятам из городского училища. Мы дрались поясами с медными бляхами: у них на бляхах блестели буквы «ГУ», а у нас – «ЦАГ». Они лезли на нас из-под кручи, а мы их гнали вниз к пристаням с криками: «Гуся украли… Гуся украли!» Они окружали нас, и начиналась рукопашная…
Казань я помню как обрывки сна. Какие-то углы комнат, кусок гостиной в квартире Хороша – нашего дальнего богатого родственника, у которого мы останавливались. Помню золоченую мебель, белую спальню, часть которой до сих пор стоит в нашей квартире. Там были две большие детские комнаты, много игрушек. Еще был двор с каретником, рядом с которым я все время крутился. А однажды, высунувшись из окна, до того засмотрелся, как кучер Галей выезжал на паре серых в яблоках, что чуть не вылетел. На этом же фаэтоне мы с мамой ездили по Казани. Помню здание университета, которое мне показала мама: здесь учился мой отец. Остатки крепости, комендантом которой в ту пору был сын Шамиля. Остальное, что я знаю про Казань, – это, видимо, то, что я представлял себе, слушая рассказы родителей и их друзей, когда они вспоминали свои студенческие годы в Казани. Рассказы эти были связаны с их молодостью, женитьбами, студенческим движением, революцией 1905 года и деятельностью Казанского комитета РСДРП, членом которого в те годы был мой папа, а также с арестом и ссылкой отца.
Разные люди бывали у нас в доме в Севастополе и Пятигорске, и все они вспоминали о папе много хорошего, а о маме – какая красивая и гордая она была. Вот, например, известный кинорежиссер Александр Викторович Ивановский, учившийся одновременно с папой, но на другом факультете, вспоминал, каким прекрасным вальсером был папа, как он танцевал на университетских вечерах, а мама хоть и не танцевала, но была настолько привлекательной, что около нее всегда простаивали поклонники-студенты, в том числе сам Ивановский.
Старейший большевик В. Адоратский, редактор сочинений Ленина, вспоминал, как папа председательствовал на студенческих сходках, а профессор-историк Венедиктов рассказывал о днях разгрома Казанского комитета, и об аресте папы, и как он принес маме спрятать папин револьвер. Мама же рассказывала, как она ездила хлопотать в Петербург, а потом – к папе, в далекую деревню Колпашево, место его ссылки, и позже – в Берлин, куда папа был выслан. Причем рассказы ее были проникнуты юмором.
Историк Лившиц, который писал историю Казанской партийной организации, в 1922 году брал интервью у папы, читал ему выдержки о нем самом из досье жандармского управления, а в его статье в журнале «Пролетарская революция» за 1923–1924 годы рассказано об участии папы в дореволюционном движении. Также есть сведения о студенте-медике Маневиче как члене бюро Союза студентов РСДРП в книге профессора Корбута об истории Казанского университета.
Мне выпала доля жить в городах-избранниках: тех городах, названия которых не только география, но и история, их не минуют никакие бури, никакие
напасти, у их стен решается судьба страны. Появился я на свет в Казани, детство и юность провел в Царицыне – ставшем Сталинградом, а затем Волгоградом – и в Севастополе, все последующие годы жил в Москве. И еще один славный город сопровождал меня всю жизнь – это Пятигорск, славный и своими целительными водами, и печалью о Лермонтове.Не мне писать историю этих городов: она подробно изложена другими. Мне довелось быть лишь малой песчинкой в этих городах, а они вошли в мою жизнь значительно.
Вот я в 1953 году стою на том месте, где был Гоголевский сквер, в уездном городе Царицыне на Волге. Теперь сквера нет. Он стерт с лица земли. Но он живет во мне со всеми своими хилыми кустиками, скамейками, песочными кучками. На скамейках сидят люди тех дней. Я вижу себя. Здесь у нас место сбора. Здесь я каждый день играл в солдаты, маршировал, сдавал караулы, стоял на часах и даже нес знамя. Нами командовал мальчишка лет тринадцати, но у него на груди была медаль: сбежал на фронт, увлеченный героическим подвигом донского казака Кузьмы Крючкова, и отличился на передовой. Правда, вскоре его отправили назад домой, недолго он успел повоевать. Муштровал он нас лихо, и мы перед ним заискивали. У нас были деревянные винтовки и сабли, а у командира – настоящая шашка.
Радостный день: к нам в гости приходит бывший папин денщик Наум. Он попал в царицынский госпиталь и разыскал нас. Я не отставал от него ни на минуту – по сей день помню его рябое доброе лицо и запах его солдатской сырой шинели, которую он снимал в коридоре, а затем перепоясывался ремнем. Он с благодарностью принимал наши скромные подарки: рукавицы, кисет, набитый табаком, пряники. Денщики отца были моими лучшими друзьями. Я с гордостью вел отца в Гоголевский сквер, где маршировал наш мальчишеский взвод. Мое появление с Наумом высоко подняло меня в глазах командира: его медаль блекла перед солдатским «Георгием» Наума и ефрейторской нашивкой. Я и сам мечтал стать денщиком – только, конечно, на передовой и чтоб моим начальником был георгиевский кавалер…
1943 год. Иду среди развалин. Два-три дома еще зияют разбитыми окнами, исторический универмаг – штаб Паулюса. Я иду к Волге, поднимаю голову: небо, небо моего детства. Так же бежали облака в сентябре. Я впервые шел в гимназической фуражке к Волге, шел медленно и важно.
А вот я выхожу из двухэтажного дома с круглым балконом наверху. Балкон – на две улицы: на Екатерининскую и Анастасьевскую. Это дом Ермолиных, мы снимаем здесь квартиру на втором этаже. Внизу – аптека Бессонова. На дверях дома медная вывеска: «Присяжный поверенный Ермолин», а чуть ниже – две белые, с черными буквами: «Доктор М.О. Маневич, внутренние и нервные болезни» и «Зубной врач P.C. Маневич-Перлина».
Мирный Царицын 1922 года, чем-то напоминающий дореволюционный: те же улицы, тихий Гоголевский сквер, Волга, просторы за Волгой, пикники, старые знакомые. Я выхожу на угол, который отмечен городовым. Фамилия его Ромашев. Потом я видел его, конечно, только в кинокартинах, но он и вправду казался мне таким же монументальным, как в фильме «Мать». Мне особенно приятно было отдавать ему честь. Иногда он, глядя на то, как я вытягиваюсь и вздымаю грудь, прикладывал руку к фуражке и снисходительно козырял мне.
Произведенный в унтер-офицеры мамой, нашившей на мои алые погоны на гимнастерке две лычки, я пользовался всякой возможностью, чтобы становиться «во фронт» и отдавать честь. Но офицеры встречались у нас редко, а околоточный надзиратель Грачев не обращал на меня никакого внимания. Все же я не унывал и усердно прикладывал руку к козырьку, завидев чиновника или даже батюшку. Один раз мне повезло: проезжающий мимо архиерей, увидев меня, замершего с рукой у козырька, удостоил своим вниманием, бегло перекрестив с высоты фаэтона.