За экраном
Шрифт:
Вот я бодро расхаживаю по палубе «самолетского» парохода «Крылов», на котором еду со своей теткой-курсисткой на дачу в Винновку. Молодой штабс-капитан умильно посматривает на мою тетю, а я ему лихо козыряю. То ли надоел я ему своими бесконечными козыряниями, то ли у него были другие побудительные причины, но наконец, к моей великой радости, он удостоил меня своим вниманием и приложил руку к козырьку. Кровь прилила мне к лицу. Я поедал глазами «начальство», готовый на любой подвиг. Но на лице офицера я не увидел ответного восторга, он строго спросил меня, в каком полку я служу и кто произвел меня в унтер-офицеры. Мне казался столь естественным мой чин, что я ожидал любого вопроса, кроме этого. Штабс-капитан смотрел на меня испытующе. В ту минуту я пережил всю горечь шаткого положения самозванца. «Кто присвоил чин унтер-офицера?» – еще строже спросил штабс-капитан. Я посмотрел на тетю, увидел ее серьезное лицо и тогда окончательно понял весь ужас своего положения.
Революционный Царицын. Республика. Нет Гоголевского сквера, не стал я денщиком. Прыгаю с одной кровати на другую, кричу: «Рис-публика!» Опять: «Рис» и «публика»!»Няня, что это такое?» Но наша добрая няня, которая ходит за Левой, не знает сама. Ей жаль царя, а еще пуще – наследника Алексея, он ведь болезненный. Кто-то меня вразумил, что это не риспублика, а республика. Свобода, Равенство, Братство, Марсельеза… Первый митинг. Я – среди толпы. Само слово «митинг» – это что-то зовущее, мятежное. Митинг – что-то тесное, жаркое, кровь стучит в голове и сердце, на груди – алый бант, кругом – знамена. И слова, услышанные впервые в жизни: социалисты-революционеры, они же – левые эсеры, правые, максималисты, анархисты. Мамин брат – максималист… Меньшевики – само слово какое-то слабое, большевики – сильней… И еще неслыханные слова, смысл которых мне неясен: Учредительное собрание, Временное правительство, Советы… Балкон ревкома, выступают большевики: Минин, Ермин, Левин. Левина я знаю, я играю на скрипке его брата, купили по дешевке. Левин – это главный большевик в красном Царицыне.
Первые аэропланы «Блерио», «Ньюпор», они кружат над городом. Народ высыпал, как на ярмарку:
– Смотри!.. Ероплан! Ероплан!
И вдруг что-то ударило. Бомба! Раньше я любил шоколадные бомбы: внутри – брелочек. А теперь вот бомба разорвалась у французского завода, а потом в центре, у ревкома. Бомбы, бомбы! И со всех углов – из винтовок, из маузеров, из ручных пулеметов – по «ероплану», из всех подъездов – огонь. Но аэроплан плывет, бросает бомбы, все пули летят мимо. И вдруг все-таки падает! Белый сбит! Стремительный бег, чтобы успеть рассмотреть, задыхаюсь, бегу, бегу…
А потом – вступление в город белых, звон колоколов, казаки, погром… Мы прячем сестер. В наш подъезд стучат! Но выходит присяжный поверенный Квашнин и прогоняет казаков. Опять звон колоколов, на паперти – Врангель в черной черкеске. Помню серебряный и золотой блеск его погон. В это же время, помнится мне, отец заболел сыпным тифом, он бредил. Ели мы откуда-то взявшуюся верблюжатину. Потом помню арест отца, пять дней его продержали в здании ЧК в бывшем доме Голдобина, над Волгой, но выпустили по личному приказу Ворошилова.
За 1917 год в Царицыне сменились шесть политических режимов, в 1918 году город выдержал шесть осад.
Вот уже мои воспоминания о Царицыне той эпохи, когда я не жил здесь, но наезжал: первая пятилетка, вся страна строит Сталинградский тракторный завод. На заводе работают и моя тетя, и двоюродные сестры, а муж одной из них – Вячеслав Станкевич – главный конструктор и один из создателей тракторного завода.
Вот в Сталинграде снимается фильм «Оборона Царицына» по сценарию Алексея Толстого. Снимают его братья Васильевы, я – редактор этого фильма и уже по случаю съемок приезжаю в родные места, возвращаюсь в свое прошлое. Снимаем мы вроде бы тот красный Царицын, который мне памятен, но в сценарии я его не узнаю: нет там ни Минина, ни Ермина, ни Левина, в центре – образы Сталина и Ворошилова. Съемочная группа фильма часто бывает в гостях у моих теток.
Здесь же, в Сталинграде, я нахожусь в начале войны. Прошу директора картины взять с собой в Казахстан, куда уезжает съемочная группа, моих теток. Они уезжают, съемки фильма заканчиваются там, в Казахстане.
А вот уже съемки «Сталинградской битвы»: в городе еще полно развалин, а я разыскиваю свой дом на углу Екатерининской и Анастасьевской. Дома нет, есть лишь стена первого этажа, а на ней поперек висит наш балкон. Двора тоже нет, но уцелел лабаз, где мы отсиживались во время артналетов и бомбежек в восемнадцатом: его не разрушили и немецкие «фердинанды», крепко сложен был амбар купцов Ермолиных. Заглядываю: здесь кто-то живет, горит керосинка, что-то варят. Иду по Екатерининской к дому теток Саши и Сони, на углу Базарной площади и Большевистской. Кругом – кирпич: битый, толченый, баррикады из кирпича, на одной из них висит что-то странное, железное. Подхожу ближе:
теткино зубоврачебное кресло, целехонько, лишь обивка прошита пулями да бормашины не хватает.Я учился в шести школах различных социальных укладов, самых разнообразных методов преподавания и, можно сказать, в разных эпохах: в гимназии цесаревича Алексея, в женской гимназии Стеценко, преобразованной в трудовую школу, в севастопольской гимназии (при Врангеле), в севастопольской школе первой и второй ступени им. Луначарского, в школе № 1 им. Зиновьева в Пятигорске и в школе им. Ленина в Кисловодске. Учился я не подряд, а с большими интервалами, перепрыгивая через классы, и только в Кисловодске в девятом классе иногда делал уроки и как-то вошел в ритм нормальной учебы, после чего получил справку об окончании школы, где преобладали вполне удовлетворительные оценки – «ву». Лишь один год я носил форму гимназиста, имел ранец, башлык, фуражку с кокардой «ЦАГ», очень ею гордился и в первые дни неоднократно прогуливался под окнами родственников и знакомых, привлекая к себе внимание. В остальное время я носил то военную форму, то солдатскую гимнастерку с алыми погонами и лычкой ефрейтора, то перешитую папину гимнастерку цвета хаки и френч из английского обмундирования. Всю свою юность я ходил в обмотках, сапогах и крагах, брюках галифе и в первые годы студенчества тоже не расставался с кожаной курткой и сапогами.
В детстве я постоянно возился с оружием: штыками, тесаками, которые привозил отец, с его офицерской саблей, патронами и гранатами, которые мы доставали и меняли, японскими и австрийскими, а в последних классах у меня был свой дамский кольт, затем – «смит-вессон», «веладог»; пистолеты я все время менял, только «веладог» в красной сафьяновой кобуре сохранялся у меня до 1928 года, и носил я его на пояске под косовороткой или толстовкой. Расстаться с ним мне пришлось после двух приказов о сдаче оружия: тетя предъявила мне ультиматум, что отказывается держать меня в своем доме, если я не сдам свой любимый «веладог». Вообще я знал досконально все системы оружия, изучал и наган, и браунинг, и кавалерийский карабин, и винчестер. Стрелял я редко, но довольно метко и, когда в начале войны должен был проходить стрельбы, стрелял очень кучно, хотя почти не тренировался.
Страсть к оружию вытеснило лишь море. Оно началось в Новороссийске и захватило меня в Севастополе, куда мы приехали вместе с папой вследствие его назначения по службе. Море вытеснило Волгу, с которой было связано все мое детство. Море тянуло меня и днем, и ночью, оно шумело в моей голове, оно не давало мне покоя. В будущем я узнал много морей: штормовое Каспийское, Балтийское с его заливами, Средиземное, Эгейское, Адриатику. Море всегда звало меня вдаль, рядом с морем мне никогда не было скучно, тогда, в Севастополе, море стало для меня первым испытанием: мне казалось, что, если я поплыву, я буду самым счастливым.
Я долго не мог оторваться от земли, ноги искали и искали ее в воде, потом я нырнул, прикоснулся к мелкой гальке, почувствовал, как она царапает пальцы… И вот, наконец, поплыл. Это было в Северной бухте. Плыл я то по-собачьи, то вразмашку, брассом, потом лег на спину и продолжал плыть все дальше в море. Наконец, задыхаясь, я доплыл до буйка, прикоснулся к его скользкой поверхности и с удивлением посмотрел на преодоленное пространство. Так я стал «плавающим», причастным к морю.
Севастополь я увидел впервые с борта парохода «Тигр». Этот пароход много лет возил паломников в Палестину, к Гробу Господню, а тогда на его борту были раненые и больные солдаты Добровольческой армии, рота юнкеров, под охраной которых происходила посадка в Новороссийске, а также какие-то военные и гражданские лица по специальному распоряжению командования.
Мой отец служил в то время врачом для поручений при головном эвакопункте, он осуществлял погрузку больных и раненых на «Тигр», который отныне был отдан в распоряжение эвакопункта и должен был курсировать между Новороссийском и Крымом. Но курсировать не пришлось: «Тигр» стал одним из последних судов, покинувших Новороссийск.
Была весна, но дул сильный холодный ветер. Мы погружались на пароход прямо из санитарного поезда. Помню, когда подошли к пароходу, вся пристань была усыпана людьми: казаки на лошадях запрудили весь мол, тесно стояла пехота, и по узким проходам, образованным юнкерами, шла погрузка на пароходы. Солдаты были перегружены вещами: не то раздавали запасы со складов союзников, не то их разграбили, но на многих было по две-три шинели, через плечо висели тяжелые ботинки с шипами – так называемые «танки», почти все ели шоколад и штыками вскрывали банки со сгущенным молоком. Много было пьяных, так как на складах было и бренди: маленькие пузатые коричневые бутылки торчали у многих из карманов. На молу и на пароходах зачитывали приказ Деникина о том, что он покидает свой пост и назначает главнокомандующим барона Врангеля. Кое-где казаки кричали «ура», в обстановке эвакуации это казалось диким. Многие офицеры говорили, что с этого дня многое должно измениться: Крым был неприступен, там был порядок, там было спасение, там должен был начаться новый этап войны.