Чтение онлайн

ЖАНРЫ

За экраном

Маневич Иосиф

Шрифт:

Куприн нас не слушал, он смотрел на портрет своей дочери, отрешенный от того, что говорилось, и в глазах его блуждали те же огоньки, как тогда, когда он говорил об Олесе.

Я подписал договор, приложил к нему разрешение Куприна и отправил на студию в тот же день.

А дней через десять тематический план кинематографии был пересмотрен и из него была исключена вся классика, в том числе и «Поединок», и «Олеся».

У меня даже не осталось письма с подписью Куприна. В столе лежит лишь план экранизации «Олеси» – тот самый, который держал в руках Александр Иванович.

Шукшин

Я стою, зажатый в гуще народа, заполнившего вестибюль Дома кино. Крутом незнакомые лица. Они впервые сегодня здесь – пришли попрощаться

с Василием Шукшиным и не могут его увидеть: гроб стоит высоко. А люди все идут и идут, длинная очередь вьется по Брестской, по Васильевской… И невозможно им остановиться у гроба, склонить голову, положить цветы: по узкому коридору из тех, кто сплотился у стены, их выжимает на улицу. Уже нечем дышать, уже давно прошло время панихиды, но не иссякает поток читателей, зрителей, друзей Шукшина. Сейчас они уже перед стеклянными дверьми, которые с трудом удалось закрыть… Люди – их много – всматриваются туда, наверх, где едва виднеется его портрет.

Я тоже смотрю на портрет Васи, вспоминаю его лицо, неоднократно виденное на студии, во ВГИКе, в Болшеве, на экране, вспоминаю его в разных ролях – и вот, сквозь все многообразие исконно русского шукшинского лица, через всю гамму чувств, что пришлось ему выражать, пробивается скорбь. Она в его взгляде, обращенном не только вовне, на тебя, но и внутрь, к тем силам души, что в нем выражены. Скорбные глубокие складки, их расправляет улыбка – и вновь на лице скорбь, в пронзительно вопрошающем взоре.

Уже идет панихида, а я все смотрю на его лицо, и все более неотвязной становится мысль, что он и не мог умереть иначе, – может, через год, через пять, но только так – на съемке или склонившись над рассказом. Какая-то внутренняя горячая сила переполняла его грудь, роилась и плавилась в ней, и рождались в муках человеческие судьбы, которые он прожил с каждым из этих «странных людей», «сельских жителей» и отбывших свой срок заключенных.

Звучат справедливые, скорбные слова. Говорит Ермаш, говорит Герасимов, не может говорить – плачет Санаев, звучат слова Ростоцкого, а я все думаю и вспоминаю. У многих могил довелось мне стоять, многих друзей – знаменитых драматургов, режиссеров – пришлось провожать в последний путь, хоронили их кинематографисты, любители кино, работники искусства. Васю хоронят не организации, хоронит весь народ: несет к его гробу цветы без лент, несет слезы и горе.

Вася прожил свою жизнь по-шукшински, по-особенному, никогда не привлекая внимания к себе: не выступал, не витийствовал, не сидел в президиуме – даже на экране, – и переход от роли к его шукшинскому естеству был прост и естественен. Прожив с героями, как с родными, он старался, чтобы на экране они были такими, какими он их знал, – потому он и стал режиссером, чтобы помочь им не «отлакироваться» на экране, не потерять свое естество.

Он много писал еще в институте, и, когда уезжал из общежития, чемодан его был набит только рукописями – их было такое множество, что замыслов хватило надолго: на книги, повести, романы, сценарии.

Никто его не планировал, не заказывал ему сценариев, не ждал от него шедевров. Вася приходил, приносил свой труд – и рассказ или сценарий сам за себя говорил, согревая душу талантом.

Помню, как Шукшин впервые появился на студии «Мосфильм» у нас, в Третьем объединении, которым руководил его учитель Михаил Ромм. Меньше всего творческий почерк Шукшина походил на роммовский, но, мне кажется, как истинный педагог и руководитель, Ромм любил его именно за это.

Мне пришлось подписывать договор с Васей на сценарий «У нас в Лебяжьем». Не помню, появились ли к тому времени рассказы Шукшина в печати, но Вася с волнением ждал обсуждения его первого сценария. Сценарий был необычен для кинематографа тех лет: непритязательный рассказ, а мы в то время ждали и хотели привычной формы киноновеллы и, наверное, требовали каких-то поправок. Вася молча выслушивал, по-солдатски. Все вспоминают его в солдатской гимнастерке и об этом говорят сейчас, над гробом, в тишине замершего зала. Я вижу Васю таким же.

Он берет несколько страниц сценария, что-то коротко спрашивает и скоро приносит новый вариант. Сценарий исправлен – хотя очень по-особенному, по-шукшински, – его можно запускать. Мы его приняли, тогда короткометражки утверждало объединение. Но как его снимать?

Смотрим материал, советуем. Очень все непривычно. Долго и муторно тянулась история со сдачей этой дипломной короткометражки «У нас в Лебяжьем», никак не хотел главк ее принимать, и почти то же повторялось со всеми его фильмами: «Живет такой парень», «Ваш сын и брат», «Странные люди» – кажется, за исключением «Калины красной». Не подходили они под привычный стандарт, да и герои-то все были вроде не герои, и темы – не магистральные, а последняя, предсмертная, «Калина красная» многих шокировала: герой – вор. Но все же талант побеждал. Долго лежали «Странные люди», почти год. Как ни исправляли – все странные, он отстаивал. Выпускали, снижали категории.

Многих картины его удивляли. Вот «Печки-лавочки» смотрят в Болшеве: публика поднаторевшая, и все же вопросы: зачем? пустяки все это!

И сколько ни спорь с такими, не переделаешь. Шукшинский юмор, человеческое тепло им трудно понять. Привыкли к большим темам. Название одно чего стоит!» Печки-лавочки»! Не «Укрощение огня», не «Высокое звание»…

Сидим в Болшеве, в коридоре, на сдвинутой мебели – полы натирают, жужжит полотер. Благодарю Васю за рецензию на первую книжку моего студента Андрея Скалона. Рад, что он напутствовал его добрым словом. Говорю о том, что многие уходят в прозу, самые способные – Ребан, Верещагин, вот еще Скалон, Усольцев… Вася, как всегда, немногословен, соглашается:

– Ничего, будут еще их экранизировать…

Пошел в домик: кончает режиссерский сценарий «Калины красной». Смотрю ему вслед и удивляюсь цельности натуры в творчестве, в одежде, в поведении. С ним сынок – такой же немногословный, неброский, как Вася, и походка отцовская. Мало таких у нас. Труженик и в славе, и в опале.

Нельзя сказать, что Шукшин был обойден наградами. Он и звания имел, и лауреатство. Но не звания его, а он – их, как редко бывает, украшал, он действительно заслуженный – заслуженно. За десять с небольшим лет столько написано, снято картин, сыграно ролей – другому герою труда еще сколько потрудиться надо!

Говорят о многообразии его таланта. Слова выверенные, красивые, вроде лекции, над гробом читают. Но не говорят, как тяжело было ему не трудиться, не писать, не снимать, не играть. Плачут вокруг меня, а кто-то терпит слезы в глазах…

Сколько раз откладывали «Разина». Вася не любил жаловаться – говорят, пил. Может, и не мог не запить. Не всякий раз потребность творчества – стремление рассказать, сыграть, взять в руки карандаш, стать перед камерой или за ней – побеждала.

Он в больнице от язвы лечился и все же приехал, мертвенно-бледный, на просмотр «Калины» – последний раз в Дом кино. А вот теперь здесь лежит.

Кончилась панихида, народ стоит. Душно, еще тяжелее болит сердце. Надо идти. Вот тронулись, и разорвал панихидную тишину крестьянский плач – безудержный, надсадный. Плачет мать. Причитает Васина мать. Поплыли венки, поплыл гроб по лестнице, и вот передо мной еще раз, на секунду, скорбное Васино лицо. Глаза закрыты, но скорбное, пронзительное выражение застыло на нем.

Тарусские встречи

Я встретился с Тарусой задолго до того дня, когда увидел ее воочию. Я уже много раз представлял себе изгиб Оки, Таруску, песчаные пляжи, рыбацкие лодки, паром, пристань под горкой, березовые рощи, пыльные улицы и домики. Меня манила ласковая тарусская тишина, я уже слышал ее, и она проникала в меня и тянула к себе. В самом слове «Таруса» слышалась какая-то русская трусца, глушь – нужно добираться от Серпухова на лошадях или стародревнем пароходе. И еще – много рыбы, заветные рыбацкие места, вкус ухи и рассказы, рыбацкие рассказы о пятикилограммовых судаках и щуках, о стерляди, о переметах, блеснах, наживке, о том, какой клев на рассвете.

Поделиться с друзьями: