Чтение онлайн

ЖАНРЫ

За городской стеной
Шрифт:

Когда она снова осталась одна, ей захотелось написать Ричарду. Она открыла папку с чистыми листками, начала писать и тут же разорвала первое письмо, затем второе, третье, четвертое. Встала и обошла всю свою квартирку с так и не прибранным столом. Как ужасно тесно, вот поедет она к Ричарду, сейчас, сию минуту, и скажет ему… что значит «скажет»? Что она сделает? Ну-ка, что сделает?

Самое разумное для нее было бы кинуться сейчас к Ричарду, сказать, что она любит его, развеять свой страх. Но ведь он в ту же секунду почует, что разум подсказал ей этот шаг, и это еще больше отдалит их друг от друга. Как-то раз он сказал, что соображения удобства скрепили их брак. Они оба, сказал он, вообразили, будто здорово придумали. Временное облегчение. Временная облицовка. А под ней незамазанные дыры.

«Дорогой Ричард, самый дорогой, любимый мой!

Я…»:

И не оставалось ничего, что бы не было отвергнуто ею, осквернено его неуместными подозрениями, оплевано во время их последних встреч: плоть к плоти, в холодной постели.

«Ричард!

Я…»

Хватит!

Если бы Дэвид просунул

свою многоопытную ладонь ей между коленями, они, пожалуй, и раздвинулись бы сегодня. И единственно по той простой причине, что она позволила себе задуматься о своих прежних решениях, оживить горсть воспоминаний, которые можно раскалить до боли, но с тем же успехом можно и выкинуть из памяти. Если бы она оставила его у себя, это было бы добровольной расплатой за мысли, которым она дала волю и которые стали слишком мучительными. Такой путь вел к потере всего. А она не могла позволить себе потерять ни единой крохи из того, что имела, потому что тогда рухнуло бы все здание, которое она так старательно воздвигала.

Итак, она изорвала последние листки и умыла лицо. Села за стол и написала полторы страницы здравых рассуждений по поводу Литературы и Нравственности. Прикинула, как ей перестроить завтра свой день: это необходимо, чтобы успеть окончить статью к сроку, который она себе поставила. Собрала книги, которые надо было вернуть в библиотеку. Сожгла бумажки и объедки, оставшиеся от завтрака. Отметила по списку литературу, которую следовало заказать по ее теме. Написала записку лектору, благодаря его за полученное ею в числе полудюжины студентов приглашение присутствовать на неофициальном совещании по поводу учреждения общества эссеистов. Переоделась. Привела свой стол в такой вид, в каком, по ее мнению, ему надлежало быть всегда. Чернила на своем месте, перья на своем месте, лампа на своем месте. Вот так! Литература и Нравственность… следующая степень в каком-нибудь другом университете… и работа, работа, работа, которую она сможет регулировать, которой сможет наслаждаться, которая сделает ее независимой, благодаря которой она отличится — если захочет. А встретится какой-нибудь мужчина… что ж, она не видит необходимости всю жизнь оставаться неприступной карьеристкой, но она будет выбирать мужчину, она будет определять ход романа и его границы, решать момент, когда поставить точку. Вот так! Так оно должно быть. Любой другой вариант погубит ее или, вернее, то, чем она хотела стать, разрушит то, к чему она стремилась. А этого она не допустит.

Но Ричард, Ричард, может, он… она представила себе Ричарда. В субботу, как всегда, она увидит его. Нет никаких оснований, почему бы объяснению не сойти «удовлетворительно». Он переживет. А может, нет.

Сидя у себя в душной комнате, в облаках табачного дыма, который, путаясь в завитках волос, все еще вился вокруг ее головы, она вдруг увидела Ричарда — человека в грязных башмаках, вроде ее отца, только «вроде» здесь неуместно — какие могут быть сравнения там, где нет ничего общего, — сидящего молча… может, он молчит потому, что, для того чтобы разговаривать, нужна какая-то связь, а он понимает, что она изо всех сил старается избежать всяких связей… ах, отнюдь не ради позы она должна была оторвать всех их от себя: отца, мужа, дочь, любовников; все люди — подобно стульям у нее в комнате — были деревяшками, необходимым реквизитом, предметами, которые не имеют никакого отношения к водовороту ее мыслей, хотя — она заранее знала — очень скоро перед нею снова встанет необходимость обдумывать какие-то предложения, что-то решать, соглашаться на какие-то действия. Она представила себе Ричарда, но решительно подавила всякие чувства по отношению к нему. Ведь только коснись, и тут же установится контакт и вслед затем потеря контроля над собой и — для нее — всех возможностей.

И хватит с нее деревни! Деревня, где ты прячешься, как муравей в саду — вроде Уифа, неустанно приговаривающего: «Всю бы жизнь так!» Или стоишь на виду у всех, как Ричард, — засохшее дерево на лысой горе, мозолящее глаза, годное лишь служить ориентиром, дерево, не имеющее пищи, не имеющее цели. Нет, ни то, ни другое! Не нужен ей и третий вариант — возвращение особо одаренной девочки, стремящейся воссоединиться с тем, что когда-то было покинуто (больно смахивает на священника, вернувшегося домой, чтобы исповедовать своих родителей), непрошибаемо-самоуверенной, считающей, что она имеет право покровительственно относиться ко всем, не исключая мужчин (к Эдвину, например), потому что ничто не может уязвить того, кого ничто не может тронуть. Дженис и не хотела, чтобы ее что-то трогало, но не хотела она и покорно занять отведенное ей кем-то место. Она поселится в большом городе — чем больше, тем лучше, — где никто не будет знать ее, где она сможет жить именно так, как хочет, и где, неизвестная никому, сможет соприкасаться с людьми лишь по собственному выбору и порывать с ними когда захочет, без прошлого за спиной, ничего не ожидая от будущего.

В половине шестого она была на приеме у зубного врача: ей надо было поставить две пломбы. Ультразвуковое сверло вжигалось ей в зуб так, что изо рта шел запах сырого костра.

Вечером она сидела у себя дома на диванчике, при одной лампе: шторы задернуты, эссе на треть написано, кофе и сигареты под боком, книга, одиночество, покой. Такой покой она может иметь, только живя одна. Обезболивающий укол постепенно переставал действовать, и щека ощущалась отекшей и дряблой. Она коснулась языком шершавой поверхности новой пломбы. Затем язык прошелся по гладкой эмали зубов — мягкий и теплый, он скользил по эмали, твердой и блестящей. Проведя кончиком языка по краю зубов, она облизнула сухие губы. И они тоже стали мягкими и эластичными, как язык. Так было

хорошо, что даже не хотелось шевелиться. Абсолютного равновесия, думала она, можно достичь только в полном одиночестве.

Глава 42

Из-за дождя работу пришлось прекратить, и рабочие расселись на полу в хибарке в ожидании, когда десятник отпустит их по домам. Сегодня работать больше не придется. Всего в хибарке размером не больше десяти квадратных футов их набилось восемь человек; исходивший от их отсыревшей одежды удушливый запах пота смешивался с табачным дымом и клубами пара, вырывавшимися из носика чайника, погружая комнату во мглу, под стать дождевой мгле за окошками, плакавшими изнутри и покрытыми струйками дождя снаружи.

Ричард был доволен уже тем, что сидит, прислонившись спиной к стене. На нем была та самая куртка, в которой он впервые появился в Кроссбридже — тогда прекрасно сидевший модный предмет одежды, теперь пропыленные лохмотья, — и через нее твердое дерево больно давило на позвонки. Его чувства почти полностью ограничивались телесными ощущениями. У него не было сил попросить у кого-нибудь лист газеты или достать сигарету. Словно одеревенение, напавшее на него после первых нескольких дней работы и прихваченное сырой погодой, прочно засело в суставах, запечатанное там почти беспрерывно моросящим дождем. Бедренные кости болезненно вклинивались в тазовые и мучительно ныли, когда он ходил, или сидел, или делал что бы то ни было, так же как и плечи, руки, живот и икры; работа вконец изматывала его. Еще в самом начале он простудился, и, поскольку простуду всегда рассматривал как некое досадное, но не заслуживающее внимания неудобство, которое никак не могло помешать его планам, он и на этот раз не обратил на нее внимания. Но эта простуда привязалась к нему и давала себя знать то надсадным кашлем, то холодным, липким потом по ночам, то какими-то покалываниями в голове и груди; она туманила мысля, давила на них, принуждала сосредоточивать все внимание на том, чем он был занят в данный момент, потому что стоило ему это внимание чуточку ослабить, и все начинало валиться у него из рук. Он боялся поддаться простуде и засесть дома на несколько дней, — боялся, зная, что, не походив на работу некоторое время, он уже не сможет снова взяться за нее, и что тогда? Поэтому он продолжал тянуть лямку. Сперва ему казалось нелепым, что в его годы можно настолько уставать от такой работы; ведь совсем недавно он мог, ни разу не передохнув, подняться на вершину Нокмиртона, а после этого ему обязательно нужно было еще заняться вечером каким-нибудь физическим трудом. Очевидно, думал он, закалка приобретается не так — прежней тренировки только на то и хватало, чтобы сохранить известную подвижность. Когда дело дошло до настоящей физической работы, оказалось, что вся его закалка ни черта не стоит.

Уволившись из школы и решив подыскать работу неподалеку от Кроссбриджа, он и правда вряд ли мог рассчитывать на что-нибудь другое. Пойти батраком на ферму было бы слишком уж глупо: он почти ничего не смыслил в сельском хозяйстве, а по возрасту его никто не взял бы на зарплату подростка, для того же, чтобы выполнять Мужскую работу, ему надо было, учиться и учиться. На это желания у него не было. Не было у него желания работать и на строительстве муниципальных дорог — в этом случае его гоняли бы с места на место по всей округе, а он не хотел уезжать далеко от дома. Кроме того, работа на каменном карьере была временная, и это привлекало его. Подсознательно он всегда помнил, что, как только карьер будет выработан, работы прекратятся, выпотрошенный кратер зарастет травой, и дело с концом. Здесь обычно заканчивали сезон люди, не задерживающиеся подолгу на постоянной работе и не желающие надрываться на сдельной работе, строя дороги. Только несколько человек: бурильщики, десятник, двое подрывников работали здесь давно. Остальной состав, включая Ричарда, который пришел последним, был текучий. Ричард работал на погрузке, ворочал каменные глыбы и укладывал их на машины. Руки у него покрылись мозолями, кожа во многих местах была содрана; теперь они загрубели, но продолжали болеть, особенно два пальца, где кожа была сорвана почти до мяса.

Поначалу над ним подшучивали, подвергали его всяким испытаниям, но ничем плохим это не кончилось. Вывести его из себя оказалось делом трудным отчасти потому, что он ни разу не попытался объяснить или как-то оправдать свое решение, отчасти потому, что он был молчалив и не выставлял себя борцом за права Простого Человека, главным же образом потому, что он не стеснялся своего решения. Ему не казалось, что это шаг вниз по социальной лестнице, что это поза (хотя такое обвинение не исключалось и у него не было ни возможности, ни желания опровергнуть его, позой это все-таки не было), не старался он и что-то доказать своим поступком. Он просто хотел жить в своем коттедже, не мог бросить его теперь, сразу после смерти Эгнис; кто-то должен же был остаться; ему хотелось — теперь уже смутно и без особой надежды, — имея перед глазами все, что окружало ее, попытаться понять, в чем была ее сущность. Ну и потом, он хотел зарабатывать деньги на работе, которая не вносила бы дополнительных сложностей в его жизнь, как это получилось с преподаванием.

Но чего он не учел, так это мучительной боли в каждой мышце, в каждом суставе, — боли, от которой собственное тело начинало казаться плохо пригнанной, неснимаемой броней, мешающей каждому движению.

— Конец работе, — сказал десятник. — Сегодня вряд ли прояснится.

Рабочие повставали, побросав на полу свои кружки и окурки, все поворачивались вяло — хоть бы один сделал бодрое, энергичное движение, — и одежда у всех была такая отсыревшая и пропыленная, что они вполне могли сойти за каторжан. Ричард уверял себя, что ему нравится их общество, однако даже в такой толпе он не мог отделаться от чувства одиночества.

Поделиться с друзьями: