Чтение онлайн

ЖАНРЫ

За Сибирью солнце всходит...
Шрифт:

— Давай будем махан кушать, кумыс пьем, — сказал Савелию старший. Тот пошарил рукой под кожухом и извлек на свет свою торбу, в которой была краюха хлеба, шмат свиного сала, две луковицы. Все это положил на попону. Старший из казахов спросил, указывая концом ножа на сало:

— Чушка?

И странное дело, Савелий, впервые слыша слово «чушка», сообразил, что оно обозначает «свинья». Ответил:

— Да, чушка.

— Уй-вай! Наш чушка не кушай, наш конина кушай.

— А наш конина не кушает, — сказал Савелий, — но из уважения могу и конину попробовать. Попробуйте и вы сала. — Он тронул шмат и даже подвинул его в сторону гостей. Те шарахнулись все четверо, словно от змеи. Тогда Савелий положил сало в торбу и сунул ее под кожух. Казахи снова придвинулись к попоне.

— Кумыс пьешь?

— Не пробовал.

— На, пей.

Савелию налили в круглую чашку из бутыли

чего-то белого, как молоко. Он поднес ко рту, понюхал: пахнет сколотинами (пахтой). Выпил. Показалось на вкус кислым молоком. Но было что-то и незнакомое. А через минуту голова легким хмелем взялась. Взял кусок конины, лепешку и стал закусывать. Приезжим пододвинул краюху и луковицы. Все это быстро было съедено. Выпив кумыса, старший вступил в разговор:

— Пирисиленса?

— Переселенец.

— Как звайт?

— Савелий.

— Мой — Мухаджан. Мухаджан Селекпаев. Мой есть много лошадь. Дивести, тириста, питисот башка лошадь. Во! — Мухаджан поднял вверх указательный палец, призывая к тишине. Тот же гул слышался из степи. — Мой тартает лошадь Омск, продаем пирисиленса. Твой надо лошадь?

— Надо, так где их возьмешь?

— Бери мой. Два лошадь бери.

— Денег, браток, у меня нет.

— Акша бар? — пошевелил большим и указательным пальцами Мухаджан, словно считал деньги.

— Акша бар, — догадался Савелий.

— Бери лошадь, денга потом... Пей еще кумыс, Савелий. Праульный — Савелий?

— Правильно, Савелий.

Выпили еще по чашке. Казахи оживленно поговорили о чем-то между собой. Мухаджан протянул Савелию руку и спросил:

— Надолго издесь? Сапсем?

— Насовсем, — ответил Савелий.

— Давай будем кунак. Якши?

— Якши...

Снова Савелий дальним чутьем угадал значение впервые услышанных слов «кунак», «якши». Добрые, мирные слова, от которых потеплело в груди и легко вздохнулось...

...И оставили казахи Савелию пару добрых лошадей, еще не знавших упряжки. О расчете договорились «на потом».

Время торопило. За три дня всем мужским гуртом укротили в диких скакунах вольную спесь и буйство, заставили вначале послушно ходить под верхом, а потом в бороне и плуге. Теперь можно было по очереди давать коням роздых, а пахоты все прибывало, прибывало. По забороненой весновспашке засеял Савелий восемь десятин — пшеницей-арновкой, ячменем и овсом. Теперь можно было и передохнуть, заняться делами по двору, но не сиделось Савелию на подворье. Каждое утро ноги сами вели его к полю. Он приходил к нему, трогал руками нагретую землю, гладил ее ладонями, словно она была живым существом; ему хотелось, чтобы она в ответ заговорила, пусть не человеческим, а каким-нибудь иным языком, только бы обнадежила, незнакомая, сибирская земля.

И однажды после теплого трехсуточного обложного дождя она ответила на тревоги и ожидание заботника дружными всходами. Савелий увидел, как из земли повытыкались еще даже не стебельки, а нежные ворсинки. Если смотреть сверху, то их почти и не заметно на черной пахоте, но стоило присесть и глянуть вдаль, — глазам представал зеленовато-голубой ковер. День ото дня ковер густел, лохмател и уже, пошевеливаясь, обретал свой, только земледельцу понятный язык.

...На Украине в июне-июле с уборкой хлебов заканчивали, а здесь хлеба подошли только к Спасу. Косили хлеб серпами, косами, засноповали и свезли сухие снопы на подворье, сложили в скирду. Не знал Савелий, велик ли будет намолот. Пробовал вымолотить один-два снопа и выходило немало: чуть не ведерко зерна из двух снопов. Прикидывал, сколько же всего в скирдах снопов, и сам не верил своим подсчетам: выходило много.

По суху молотили конным катком, а когда настало осеннее ненастье — цепами в клуне. От темна до темна глухо бухали цепы. Для малых детей Савелий сделал цепы поменьше, и не давал роздыху ни взрослым, ни детворе, всех изнурял работой, сам почернел. Но глаза были полны радости: в клуне, у глухой стены, сложенный из дерна и обмазанный глиной закром был почти полон пшеницей. А снопов еще молотить не перемолотить. А еще овес, ячмень... Перед засыпкой в закрома Савелий сам взвешивал зерно на кантыре (безмене), отмечал каждую высыпанную мерку палочкой на листке бумаги. Когда все домашние уходили в хату вечерять, он не торопился к столу. Не до еды. Садился в клуне на что-нибудь, приставлял поближе к себе керосиновый каганец и начинал считать палочки на бумаге. Много, много получалось хлеба! Так много, что хотелось бухнуть чоботами об утрамбованную доливку и отчебучить гопака, или крикнуть во всю мочь в сторону Украины, где остались маловеры, побоявшиеся ехать в Сибирь или не сумевшие этого сделать, —

крикнуть им: «Эгей, кум Петро, поглядел бы ты, чо тут происходит! А происходит тут вот что: под восемьсот пудов дело идет!»

Потом с каганцом в руке подходил к закромам, погружал руку в зерно, наполнял им жменю, подносил ладонь к лицу и втягивал в самую душу дурманящий хлебный дух. В нем, чудилось, был запах сибирского воздуха, неба и солнца, первого благодатного дождя, конского и человеческого пота, ковыльной степи, пахло всем тем, что в понятии Савелия смешивалось и соединялось в одном слове — земля...

...Сибирская зима надвинулась быстро и люто. Наметала и намела снега вровень с крышами хат, завалила стожки сена по макушки, отрезала дорожки к колодцам, к погребу, к соседям. Снег сморозило и уплотнило так, что человек, идя по снежной кучегуре, не проваливался, только гулко под ногами отдавалась полутораметровая глубина.

Не сказать, что семью Савелия зима застала в зимней одежке, все же после Украины все оказалось внове, непривычно, а главное — мороки со снегом много. Чтобы управиться с ним, приходилось вдосталь помахать лопатой-грабаркой, попотеть не хуже, чем на пашне. Всей семьей мантулили, чтобы прорыть в снежных заносах коридоры от порога хаты к катражке, колодцу, погребу во дворе и скирдам сена и соломы. Да это полбеды. За уборкой да молотьбой проворонил с заготовкой топлива. Другие байдановцы за лето наготовили из перепрелого навоза кизячных кирпичей, от которых жар в печи не хуже, чем от дров. А у Савелия во дворе навоза не скопилось, так как приехал под весну и скотина растеряла это «добро» на пастбище. Пришлось в первые холода топить грубку соломой. Пока топится — тепло, а через час хата выстывает — хоть собак гони. А большую печь соломкой не натопишь, хлебушка не испечешь на холодном поду. Пришлось изворачиваться. Утопая по пояс в снегу, рубил с Тарасом и Митрофаном ракитник на месте бывшего леса, в озерявине. Но это не было выходом: ракита грела чуть получше соломы, а напастись ее на всю зиму было не под силу. И тогда поехал Савелий с хлопцами верст за десять по бездорожью к дальнему березовому лесу. Поехал на двух волах, впряженных в сани-розвальни. Неладно обернулась эта поездка. Березовых дров навалили полные с горой сани, а на обратной дороге их застиг буран. Проплутали всю ночь, обморозились и поняли еще одну оплошку, один недогляд: в украинских чоботах да легкомысленных свитках с сибирской зимой шутки плохи. А что он мог успеть за весну, лето и осень? Ни времени, ни лишней копейки, ни опыта. Одна радость — с хлебом! Будут и деньги, будет и одежка. Но это потом.

А сейчас Савелий лежит в жарко натопленной хате, на горячей печи, укрытый рядном, мается то ознобом, то жаром. Обмороженное лицо почернело, кожа на щеках полезла серыми шмотьями, губы запеклись, грудь разрывает сухой кашель. Акулина ставит ему на грудь компрессы на огненном самогоне, поит отваром подорожника с чебрецом, прикладывает к ногам нагретую в печи кирпичину, завернутую в рушнике. Худо Савелию.

А тут еще худое знамение. Вышла Акулина в сарай со скотиной управиться и вдруг слышит: на седале курица запела. В такую пору-то и петух давно голоса не подавал, а тут — курица. Да таким странным, не птичьим голосом запела, что у Акулины все внутри остановилось и похолодело, подсеклись ноги. Она опустилась на низенький стульчик, на который садилась доить корову. Со страхом посмотрела на седало: которая пела? А пестрая хохлатка, самая крупная, словно угадав интерес хозяйки, по-петушиному изогнув и потом вытянув шею, еще раз зловещим голосом огласила сарай. «Быть лиху... Это не к добру. Господи, сохрани и помилуй!» — шептала Акулина, со страхом выходя из сарая в катражку. Тут послышались чьи-то скрипучие шаги, в проеме двери показалась соседка бабка Юренчиха.

— Доброго ранку, соседка!

— Заходьте, будь ласка.

— А чего така сумная? — увидев слезы на глазах Акулины, участливо спросила бабка.

— Так с Савкой худо, а тут еще...

И она рассказала про курицу. Бабка Юренчиха сняла с седала пеструху.

— Охоменись, Килина, то еще не всегда к беде, может быть, и к гостю поет курица. Зараз мы узнаемо. Ходимо у хату. Может, вона на свою голову спивала. Может, это еще и не курица, а курей.

В хате, держа в левой руке курицу, правой перекрестилась. Потом пошла с пеструхой в красный угол с образом божьей матери-праворучицы, прислонила к стене курью голову и начала перекидывать птицу — голова — хвост, хвост — голова; двигалась к порогу, шепча: «Тварь неслухьяна, на Козьмы та Демьяна пошто поешь, окаянна?... Мати пресвятая мироносица, охрани от лукавого... Семьдесят семь костей, семьдесят семь страстей развей с пером, оставь с добром...»

Поделиться с друзьями: