За Сибирью солнце всходит...
Шрифт:
Доперекувыркивала курицу до порога, и пришлась пеструхина голова прямо на порог. Крикнула соседка хозяйке:
— Килина, давай сюда сокиру!
Акулина достала в подпечье топор и подала бабке Юренчихе. Та боднула головой дверь, растворила ее, лихо тюкнула, отсекла курице голову и швырнула брызжущую кровью тушу в сени.
— Я ж сказала, что на свою голову она спивала... Бог милостью не оставит. Не журись, соседка. А ты, сосед, — обратилась Юренчиха на печку к Савелию, — чего раскис, як опара в дежке? Болячка та горячка, они любят слабых. А ты же не из таких. Вставай силком, да и переможешь хворь. Не только о себе думай...
— Рад бы в рай, да грехи не пускають, — прохрипел в ответ Савелий и зашелся в судорожном кашле. — Болезнь, она и порося не красит.
Ночью буран усилился. Снеговая заметь шастала по крыше, ломилась в окна, ветер мощными
И вдруг почудилось, что к вою ветра за стеной стали примешиваться людские голоса. Насторожился, притих и услышал стук своего сердца. А оно почти оборвалось, когда явно кто-то затарабанил пальцами по стеклу окна. В хате все проснулись. Акулина зажгла каганец.
— Савка, чуешь, хтось стучить.
— Чую. — Савелий резво поднялся, спустился с печи, набросил на плечи полушубок и вышел в сенки.
— Хто там?
— Открывай, кум! — послышалось с той стороны двери. — Свои! Кум Петро. Не узнаешь?
— Як не узнать, узнаю. Зараз, зараз... Трясущимися руками Савелий искал запоры.
Открыл сенную дверь, и вместе с ветром и снегом в сени ввалились трое мужчин. Отряхнув с себя снег вошли в хату, наполнив ее гомоном и запахом зимы.
— Ой, далеченько же ты забрався, Савка! Думали не найдем.
Обнялись Савелий с Петром, — хозяин как, был, в исподнем, а кум в заснеженном тулупе, — заплакали, целуясь.
— Раз девайтесь! Бог, мабудь, вас послал, — говорил, суетясь, Савелий. — А я уже было умирать собрался, хвороба одолела.
С кумом Петром с Полтавщины приехал еще один знакомый, Юхим Перепелица. Третий был здешний, уже осевший в Максимовке украинец Онисько Супрун. Он-то и привез ходоков к Савелию в Байдановку, за тридцать пять верст.
Затопилась печь, зазвенели казаны, забегала из хаты в кладовку Акулина. Запахло варевом и жаревом. Савелий как бы забыл про хворобу, а она про него забыла. А как выпили по кухолю крепкого самогону, тут хозяину и вовсе не до хвори стало. Он не скрывал своей радости гостям, не скрывал гордости за обильный стол. Все выставил: жаренную в печи на сале румяную картошку, еще теплый, вчера испеченный хлеб, розовое свиное сало с чесноком, принесенное из кладовки и еще мерзлое, домашнюю колбасу с кровью и салом, квашеную капусту — резаную и в головках засоленную, огирки ядреные с золотистыми крапинками укропного семени. Богатый стол.
Выпили еще по разу. Земляки тоже не скрывают своего удивления, глядя на стол.
— И це все свое? — спрашивает кум Петро.
— Свое, не покуповано. Свое...
— Ой, господи! А мы ж там живем, ничего этого не бачим и не знаем, — говорит кум.
— А не я тебя звал, — отвечает Савелий, — не звал я тебя, кум, у Сибирь?
— Звал. Та знал бы, где упасть, соломы...
— И соломка у нас есть, и сено и... — Савелий что-то не договорил, осекся, видимо, оставил сказ на потом.
Когда гости вдосталь выпили, наелись и согрелись, Савелий поднялся из-за стола, снял с гвоздя кожух, загадочно сказал:
— Посидите, я на минуту выйду.
Он взял в сенях лопату-грабарку, вышел во двор и через снежные завалы добрался до клуни. Отбросил от двери снег, зажег в клуне керосиновый фонарь. Вернулся в хату.
— Ходимо, хлопцы, покажу что-то вам, — все так же загадочно предложил гостям. Те оделись и вышли за хозяином в буранную темень. В клуне Савелий водил гостей от закрома к закрому, подсвечивал фонарем и показывал, зачерпывая зерно ладонью: вот пшеница-арновка, вот ячмень, вот овес, а тут вот дерть... Называл количество пудов, сколько на семена, сколько на продажу. И это даже для него было как бы сном, в который он и верил, а порой и не верил. Не заметил Савелий, как кум Петро отошел в сторону и, прислонившись к одверкам клуни, стоял и плакал.
— Ты чего это, кум? — спросил.
— Та над своим горем, над нуждой и плачу. Жалею, що не послухався тебя тогда...
— Ну так не все потеряно. Земля свободная есть, на семена тебе дам. Тягло найдем. Решайся. За тем и приехал же?
— За тем. Да вот голова кругом идет.
— Голова кругом, когда за плугом, а зараз решайся, — настаивал Савелий.
— А ты-то сам, — спросил Петро, — не думаешь назад? Не злякався Сибири?
— Нет,
кум, назад нет дороги. Куда ехать от земли. Все, что ты побачив у меня, все она, земля, дала. Мне от нее — никуда...ГЛАВА ВОСЬМАЯ, или рассказ тетки Натальи
— Ох, племянничек, тяжко мне про все россказывать, та уж расскажу, раз просишь. Вам надо знать правду про деда с бабой. Я ж много сама помню, а шо без меня було, то от твоей бабушки, узнала. Украины не знаю, я родилась уже тут.
Ну, так вот. Хату ты нашу помнишь. Малесенька, низенька, дернова, крыша мазана глиною. У нас клуня и сарайчик были краще хаты. А потому, шо тато наш, твой дед, Савелий Калистратович, як приихал в Сибирь та получил надел земельный, то вроде умом тронулся. До того ожадел на землю, шо ему все мало, все мало... Оно и не диво: батько его с матерью были крепостные, сам батрачил. А все ж таки надо было и край знать. Земли у нас в Сибири за шиисят десятин дошло. Ее ж надо было обробить. Вот и не давал он роздыху никому, ни детям, ни своякам, маминым братам. У самого от работы руки покорчило, на человека не стал похожий. Бывало, у чому роблять — у тому и спать падають, не умывшись. Мама рассказывала: якось на Великодень (на пасху) кинулись, а у него и рубахи немае на праздник. Мама ему сказала: «От до чего ты дожився, шо и переодеться нема у шо». А он, тато, и говорить: «Ну як нема у шо, то и не нада...» Пошел в кузню и хлопцев с собой забрал — готовили инвентарь на посевную. А мама целый день молилась, за его грехи перед иконой поклоны била...
Та и дети ходили хто в чем, абы задницей, извиняюсь, не светить... Правда, на еду не скупились: и мясо, и сало, и хлеб — все было. Знав тато, шо с голодного яка работа... И гроши были. Были, племянничек! Зимой повезуть хлеб в город, то назад вертались весели, довольни. Коней и волов каждый год купляли, инвентарь обновляли. А нам, дивчатам с мамою, дома работы — с темна до темна. Скотина, летом — огород, хату мазать та белить, прясть та ткать. Бывало, за пряжею и заснешь. Другие девчата с парубками и на досвитки ходили, и на вечорки... А нас тато никуда, ни-ни... «Бачь, куды захотилы — на вытребеньки! Завтра вставать рано...» Бывало, як заснет тато, а мама нам и шепче: сбегайте на час... Идем до дому крадьком, боимося, шоб тато не почув. Почует — будет лиха и нам и маме... От так за работою света белого не бачили...
В девятнадцатом году от шо было. Колчаковцы отступали от красных, так бои недалечко от Байдановки проходили. Альтиллерия гремела возле Катериновки, у нас слышно было. Колчаковцы забирали у людей скот, особенно лошадей. Тато и решил сховать своих коней. Трех коней ночью отвел в сухой околок, а двух сховал дома. Де? А в сарайке заложили их сухим кизяком и заставили нас ту стенку обмазать глиной. Воду и корм коням подавали через потайной ход. Ладно. Дня два так прошло. И все-таки заскочили колчаковцы в Байдановку. Человек десять козаков с охвицером. Кое у кого уже взяли коней, выбирали самых добрых. А хозяевам говорили: «Берем на время, вернем, когда красных в бараний рог согнем...» Дошла очередь и до нашего двора. Тато вышел из хаты, шапку снял. «Лошади есть?» — спрашивает охвицер. — «Нету, господин добрый», — отвечает тато. — «Как, совсем нет?!» — «Совсем нет». Обошли сарайки, клуню проверили. Нет. Уже стали из двора выезжать, и на тебе: наш Чалый заржал, почуяв чужих коней. Охвицер аж подпрыгнул в седле: «Ах, красная сволочь! Ты что ж, рос-с-та-ку твою мать, брешешь?» Нашли коней. Развалил кизячну стенку, коней вывели. «Рас-с-трелять!» — Показал на татка охвицер. Связали ему руки назад, и один молодой козак погнал татка за огороды на расстрел. Мы сидели в хате; мама упала на колени и молилась богу, а мы голосили. Уже темнилось... Чуем: раздался выстрел, другой. Козак вернулся, и отряд ускакал, коней, конечно, увели. А мы плачем та молимся. Мама свечку под иконой поставила. На дворе темно, выходить боимося, двери позапирали. И до нас нихто из деревенских не идет, боятся. Чуемо, хтось по окошку — шкаряб, шкаряб... Мама выглянула и ойкнула: «Свят, свят!» Ну а як же, племянничек! Мы уже считали татка покойником, а тут... Выскочила мама на двор, а тато лежить под окном. Затащили мы его в хату, а он весь в крови. Спрашивает: «Уехали злодии?» — «Уехали». Раздели мы татка, а у него правое плечо прострелено, кровь из раны так и хлюпает. Боже ж мой! Замыли мы его, алою на рану положили, перевязали. Крови, мабудь, багато потерял татко, та и страху набрался. — побелел, як полотно. А. все ж сказал, обведя нас очима: «Хтось из вас счастливый... Отвел господь от меня смерть...»