Загадки Петербурга II. Город трех революций
Шрифт:
Разум и энтузиазм, безусловно, необходимы, но кроме них для построения социализма требовались деньги. В начале 30-х годов ОГПУ проводило аресты зажиточных людей, принуждая их «добровольно» пожертвовать золото и валюту в фонд индустриализации. Этих людей помещали в переполненные камеры-«парилки», угрозами, издевательствами, арестами родственников вынуждали отдать все принадлежавшие им ценности и тогда освобождали. Аресты с «политико-экономической целью» нередко приводили к трагедиям: в 1931 году покончил с собой известный в Ленинграде врач Б. И. Ахшарумов, он вернулся из тюрьмы с агентами НКВД, отдал им шкатулку с ценностями, а потом принял яд. Его спасли, но после перенесенного в тюрьме он не мог жить и через несколько дней выбросился из окна своей квартиры. Для пополнения государственной казны годились все способы, в ведомстве ОГПУ было предприятие под скромным названием «утильзавод № 1». На этом заводе путем химической обработки смывали позолоту с иконостасов, киотов, икон, церковной утвари и с золоченых листов храмовых куполов. К началу 30-х годов утильзавод ОГПУ ежемесячно получал таким образом около тридцати килограммов золота, которое превращали в слитки. Когда было решено закрыть московский храм Христа Спасителя, хозяйственный отдел ОГПУ обратился во ВЦИК с предложением отдать утильзаводу № 1 листы покрытия его куполов: «…в настоящее время оставлять на куполах до 20 пудов золота (1/2 миллиона валюты) является излишней для СССР роскошью, а реализация золота будет большим вкладом в дело индустриализации страны». Это предложение было одобрено.
Средством пополнения казны стала продажа культурных ценностей, унаследованных СССР от старой России. Их распродавали с первых лет советской власти, в начале 20-х годов антикварные магазины Европы были
В декабре 1927 года XV съезд ВКП(б) принял директивы по составлению пятилетнего плана развития социалистического хозяйства, для подъема экономики требовались деньги, и взоры правительства опять обратились к музеям — что бы продать? Время, выбранное для продажи произведений искусства, было хуже некуда: из-за экономического кризиса спрос и цены на них на Западе упали, но это не смущало вождей — можно продать и дешево, все равно в конечном итоге все будет нашим. В. П. Зубов, который к тому времени был эмигрантом, жил во Франции, вспоминал свой разговор с советским «должностным лицом, посланным по делам продажи искусства. „Советское государство, — сказал тот, — не национальное государство, а в теории ядро всемирного союза советских республик. Поэтому нам безразлично, будет ли какое-нибудь произведение искусства находиться в России, в Америке или еще где-либо. Деньгами, которые нам буржуи платят за эти предметы, мы произведем мировую революцию, после чего возьмем их у буржуев обратно“». С решением о продаже культурных ценностей был не согласен А. В. Луначарский, Академия наук (еще не сломленная) протестовала против разграбления Эрмитажа. Академик С. Ф. Ольденбург писал Калинину в 1928 году: «Те жалкие деньги, которые мы могли бы получить, не помогут при наших громадных потребностях, а лишат нас величайших культурных ценностей и опозорят на весь мир. Нельзя делать таких государственных ошибок, воображая, что продажей картин наша громадная страна со 150 млн жителей может поправить свои финансы… наживутся негодяи, мы получим гроши, а сраму будет без конца».
С 1928 года началось планомерное разграбление музеев. Глава Наркомата внешней торговли А. И. Микоян представлял на утверждение Политбюро списки предметов искусства для продажи, там возражений не было. Продажами ведал экспортный отдел Наркомвнешторга — Антиквариат, чаще всего они производились через посредников; так, немецкая фирма Р. Лепке выставила в ноябре 1928 года на берлинский аукцион предметы искусства и мебель из Эрмитажа и ленинградских пригородных дворцов. С начала 20-х годов, когда началась распродажа российских ценностей, в Европе и США появилось множество фирм-посредников, которые баснословно наживались на этом деле. Об одном из посредников, американском миллионере Арманде Хаммере, стоит сказать особо: до начала 80-х годов он регулярно наведывался в Ленинград, и известие о его приезде вызывало смятение у музейщиков, особенно тревожились сотрудники Русского музея. Этот «друг Советского Союза» привозил в дар какое-нибудь третьестепенное произведение искусства, о чем широко оповещалось, а взамен получал из запасников Русского музея шедевры живописи русского авангарда (об этом скромно умалчивалось). Но эти набеги престарелого хищника мелочь по сравнению с его деятельностью в 20–30-х годах. Арманд Хаммер родился в Одессе, в семье социал-демократа, который был хорошо знаком с Лениным; в юности и сам Арманд лицезрел вождя. Этот молодой человек удачно совместил коммунистические идеалы родителя с коммерцией, с 20-х годов он был агентом секретных служб СССР — через таких агентов проводилось финансирование зарубежных сторонников СССР. «Как рассказывали современники, — писал журналист Борис Станишев, — тридцатикомнатный особняк Хаммера в Москве быстро превратился в перевалочный пункт, откуда в Америку пароходами уплывали царский фарфор, ювелирные украшения, картины, иконы, книжные раритеты, мебель. Именно Хаммер увез от нас практически все наследие Фаберже. По некоторым данным, советские представители даже передали Хаммеру старые клейма мастера, и американец начал массовую подделку изделий этой фирмы». Агент мировой революции никогда не забывал собственных интересов и нажил миллионы на спекуляции российскими ценностями.
Вначале Антиквариат доверил в Эрмитаже отбор экспонатов на экспорт специалистам-искусствоведам, но спецы не оправдали доверия: они отбирали не лучшие экспонаты и злостно уклонялись от продажи шедевров. Тогда отбор поручили сектору Наркомата просвещения «Главнаука», и дело заладилось: в Эрмитаж пришло распоряжение наркома отобрать для продажи 250 картин стоимостью не ниже 5 тысяч рублей каждая, выдать золотые и платиновые предметы (в феврале 1930 года Эрмитаж передал Антиквариату 347 золотых и 17 платиновых монет из нумизматической коллекции). История полна странных совпадений: многие знаменитые произведения искусства попали в Россию в царствование Екатерины II, императрица собирала коллекцию, пользуясь помощью и советами Вольтера, энциклопедистов Дидро и Гримма. Через 150 лет распоряжения об изъятии шедевров подписывал зам. заведующего сектора «Главнаука» товарищ Вольтер — так жизнь Эрмитажа прошла путь от Вольт'eра до Вольтера. Руководство музея с болью расставалось с собраниями гравюр, с нумизматическими коллекциями, но когда в начале февраля 1930 года Антиквариат потребовал выдать скифское золото, решительно отказалось. Однако в феврале был взят для продажи первый шедевр из собрания Эрмитажа — портрет Елены Фурман работы Рубенса. Сотрудники музея были в шоке, руководство Наркомата просвещения, возможно, тоже было в некотором смущении, поэтому картину велели передать, «приняв все меры для соблюдения строжайшей секретности этого дела». Как известно, труден первый шаг, а дальше пошло-поехало: в 1930 году из Эрмитажа исчезли полотна Рембрандта, Рубенса, Хальса, Ватто, позже работы Веласкеса, Рафаэля, Боттичелли, Перуджино, Тициана. Все происходившее в городе: аресты ученых, «академический процесс», разграбление Эрмитажа — воспринималось ленинградской интеллигенцией как культурная катастрофа — Ленинград превращался в провинцию. «Да, ужасно, — сказала об Эрмитаже одной из собеседниц Анна Ахматова, — просто провинциальный музей, мы уж теперь туда и не ходим». Но многие ходили, осматривали залы и отмечали новые потери. «В Эрмитаже нет ничего особенного. Кроме двух картин Рубенса… еще взяли Рембрандта чудесный портрет старушки», — записала в феврале 1930 года Е. Г. Ольденбург, а в сентябре: «Была в Эрмитаже часа три. Картина Рембрандта „Даная“ снова на своем месте» [86] .
86
Бедная «Даная», какой-то рок связал ее с мутными политическими страстями: в 30-х гг. она избежала продажи, а через полвека литовский националист облил ее кислотой из «политического протеста».
Представители Антиквариата были мало сведущи в коммерции, и покупатели пользовались этим, сбивая цены: миллионер, «нефтяной король» Гюльбенкян купил две работы Рембрандта, полотна Ватто, Тер Борха и Ланкре из собрания Эрмитажа, заплатив за пять картин 120 тысяч фунтов, что было очень дешево даже по тем временам. Ему предложили купить скульптуру Гудона «Диана», но он торговался, тянул и наконец прислал своего агента, чтобы тот проверил сохранность скульптуры. Под присмотром этого агента в Эрмитаже тайком, ночью, при свечах, упаковывали скульптуру для отправки во Францию. В Антиквариате были горды — они выручили за шедевр целых 20 тысяч фунтов! Потом Гюльбенкян прикупил
еще кое-что, среди прочего «Портрет старика» Рембрандта — лучшего вложения денег было не придумать.Продажа произведений искусства стала средством подкупа иностранных государственных деятелей: министр финансов США Э. Меллон оказался обладателем 21 шедевра из картинной галереи Эрмитажа: полотен Рембрандта, Ф. Хальса, Веласкеса, Рубенса, Боттичелли, Перуджино, Рафаэля, Тициана. Говорили, что за это Меллон помог СССР получить американские государственные кредиты. Его счастье оказалось недолгим, в США мистера Меллона обвинили в неуплате части налогов, и ему пришлось пожертвовать коллекцию Вашингтонской картинной галерее. На еще не проданные шедевры зарился Арманд Хаммер, он собирал деньги для покупки «Мадонны Литта» и «Мадонны Бенуа» Леонардо да Винчи, но внезапно российское «эльдорадо» закрылось для охотников. Руководство Эрмитажа решило сыграть на чувствительных струнах души «кремлевского горца», и в октябре 1932 года заведующий Отдела Востока И. А. Орбели обратился к вождю с письмом. Он писал, что деятельность Антиквариата «приняла угрожающие Эрмитажу формы, а в настоящее время заявками Антиквариата ставится под угрозу и сектор Востока, притом в форме, которая неминуемо должна будет привести к полному крушению нашего дела». Сталин не замедлил ответить: «Уважаемый товарищ Орбели! Ваше письмо от 25 Х получил. Проверка показала, что заявки Антиквариата не обоснованы. В связи с этим соответствующая инстанция обязала Наркомвнешторг и его экспортные органы (Антиквариат) не трогать сектор Востока Эрмитажа. Думаю, что можно считать вопрос исчерпанным. С глубоким уважением И. Сталин. 5.XI.32». После этого продажи прекратились, а то, что еще не успели сбыть за границей, было возвращено в страну. Государственная авантюра с продажей культурных ценностей стоила Эрмитажу утраты почти 40 тысяч экспонатов, за короткое время было за бесценок спущено то, что собиралось столетиями. А вырученные деньги оказались каплей в море нужд СССР, потому что в это время власть разрушила основы экономики страны проведением всеобщей коллективизации.
Коллективизация сравнима со смещением глубинных геологических пластов, она изменила страну и облик народа. В начале 30-х годов около тридцати миллионов крестьян покинуло деревню; в 1930–1931 годах не менее десяти миллионов [87] из них было раскулачено, выслано на спецпоселения, отправлено в концлагеря или расстреляно, а остальные, спасаясь от коллективизации, рассеялись по стране, хлынули в города. Кочевье «крестьянского народа» продолжалось до самой войны, массы оборванных, голодающих людей заполняли вокзалы, умирали на улицах городов. Высланные на спецпоселения едва успевали хоронить умерших, их поселки в голой степи, тайге и тундре сразу обрастали могилами, в первую очередь погибали старики и дети.
87
Данные приводятся по публикации в сборниках «Неизвестная Россия. ХХ век»: книга 1, с. 192; книга 2, с. 325 (М.: Историческое наследие, 1992).
Насильственная коллективизация разрушила не только уклад жизни, но и психологию крестьянства, вытравила из душ извечную привязанность к земле. В 1931 году Н. П. Анциферов встретил в тюрьме раскулаченного мужика, которого тревожило «одно — в концлагере или в ссылке — дадут ли ему работу на земле. Он готов работать на кого угодно, кем угодно, лишь бы его не оторвали от земли». Но колхозная жизнь вытравляла тягу к земле и даже привязанность к жизни, в записях тех лет нередко встречается наблюдение: «все колхозники почему-то лежат». Так бывало во времена великих бедствий; Н. Я. Мандельштам вспоминала: «Моя мать, мобилизованная как врач во время одного из дореволюционных голодов в Поволжье для помощи деревне, рассказывала, что во всех избах лежали, не двигаясь, даже там, где еще был хлеб». Видно, есть предел душевного истощения и отчаяния, за которым человек или даже целый народ утрачивает волю к жизни. В византийских хрониках сохранились свидетельства о временах, когда государственные поборы становились невыносимы и начинался крестьянский мор: люди переставали работать, двигаться и ложились умирать в своих домах, даже если у них оставалась вода и пища. Тогда великая империя пришла в запустение не от нашествия врагов, а от мора.
Современники видели, что в стране совершается гигантский переворот, но оценивали его по-разному. Конечно, немногие представляли подлинные масштабы репрессий при «ликвидации кулачества как класса», эти данные скрывались. Но те, кто становился свидетелем бедствий ссыльных крестьян, отправляли отчаянные письма в Москву. В 1930 году жители Вологды писали «всесоюзному старосте» Калинину, что в город привезли 35 тысяч раскулаченных, превратили церкви в бараки, в каждую набили до двух тысяч человек, что в ожидании пересылки люди погибают от холода и эпидемий и только за месяц у них умерло почти три тысячи детей. «Поэтому ничего не будет удивительного, если вы в скором времени услышите, что померли не только дети сосланных, но и все дети г[орода] Вологды». Из Енисейска Калинину писали, что ссыльные «осаждают жителей города и деревни нищенством и надрывают всем сердце словами и горем своим, и их горе грызет всем сердце», что люди на спецпоселениях от голода становятся «дикими зверями». Из колхозов в Москву шли мольбы крестьян о защите от местного начальства, потому что теперь всем в селе заправляют лодыри, воры и пьяницы. Казалось, вопль крестьянской России мог всколыхнуть небеса, но небеса над СССР, похоже, стали другими. По словам Н. Я. Мандельштам, «поколения, возмужавшие перед войнами, мировыми и гражданскими, были психологически подготовлены к пониманию истории как целеустремленного потока человеческих масс, которые управляются теми, кто знает, где цель… Нам внушили, что мы вошли в новую эру и нам остается только подчиниться исторической необходимости…» Даже те, кто писал Калинину о страданиях ссыльных, рассуждали, сообразуясь с новым понятием: «А если призадуматься серьезно, что будет от этого какая-нибудь польза? Если бы, прошедши через эти трупы детей, мы могли продвинуться ближе к социализму или к мировой революции, то тогда другое дело… но в данном случае ни к какой цели не прийти». Страшная логика, и все же заметим, что, вопреки прививке бесчеловечной морали, этим людям «грызла сердце» чужая беда.
Тем, кто не сталкивался впрямую с ужасом происходящего или закрывал на него глаза, открывался простор для отвлеченных рассуждений. «Я изучил народничество — исследовал скрупулезно писания Николая Успенского, Слепцова, Златовратского, Глеба Успенского — с одной точки: что предлагали эти люди мужику?.. — писал в 1930 году К. И. Чуковский. — Замечательно, что во всей народнической литературе ни одному даже самому мудрому из народников, даже Щедрину, даже Чернышевскому, — ни на секунду не привиделся колхоз. Через десять лет вся тысячелетняя крестьянская Русь будет совершенно иной, переродится магически — и у нее настанет такая счастливая жизнь, о которой народники даже не смели мечтать, и все это благодаря колхозам». Чуковский поделился своим открытием с Ю. Н. Тыняновым: «Говорил ему свои мысли о колхозах. Он говорит: я думаю то же. Я историк. И восхищаюсь Ст[алин]ым как историк… Если бы он кроме колхозов ничего не сделал, он и тогда был бы достоин назваться гениальнейшим человеком эпохи». Оправдание насилия во имя будущего счастья по сути означало соучастие, такая позиция уродовала человека, превращала в марионетку зла, и диалог замечательных российских интеллигентов завершался в духе Салтыкова-Щедрина: Тынянов просил никому не говорить о его восхищении Сталиным, ведь «столько прохвостов хвалят его [Сталина] теперь для самозащиты», а не искренне. «Я говорил ему, провожая его, — продолжал Чуковский, — как я люблю произведения Ленина. — „Тише, — говорит он. — Неравно кто услышит!“ И смеется». Восторг освобождения от собственной воли, от сомнений, от личной ответственности опьянял, и когда Чуковский писал о «прелестной улыбке» Сталина, о счастье видеть, как «ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый», он был искренен. Интеллигенция, с ужасом отшатнувшаяся от жестокости первых советских лет, теперь добровольно отказывалась от бремени «отщепенства», от свободы мысли, от неприятия зла. Пройдут десятилетия, и эти же люди станут уверять, что так думали и чувствовали все, но это ложь — ни задавленный нищетой народ, ни загубленное крестьянство, ни сохранявшая ясность видения интеллигенция не испытывали любви к Сталину. Иван Петрович Павлов направил в 1934 году в Совнарком письмо, в котором сравнивал СССР с древними деспотиями и обвинял государство в сознательном растлении народа: «Тем, которые злобно приговаривают к смерти массы себе подобных и с удовлетворением приводят это в исполнение, как и тем, насильственно приучаемым участвовать в этом, едва ли возможно остаться существами, чувствующими и думающими человечно. И с другой стороны, тем, которые превращены в забитых животных, едва ли можно сделаться существами с чувством собственного человеческого достоинства». Подобные мысли и выводы можно встретить во многих записях современников.