Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева
Шрифт:

Художественную прозу Пастернак назвал «формой развернутого театра в прозе». Затем продолжал: «Я так же, как Маяковский и Есенин, начал свое поприще в период распада формы — распада, продолжавшегося с блоковских времен. Для нашего разговора достаточно будет сказать, что в моих глазах проза расслоилась на участки. <…> Сейчас самая лучшая проза, пожалуй, описательная. Очень высока описательная проза Федина, но какая-то творческая мета из прозы ушла. А мне хотелось давно — и только теперь это стало удаваться, — хотелось осуществить в моей жизни рывок, найти выход вперед из этого положения. <…> Это желание создать роман, который не был бы всего лишь описательным. <…> В замысле у меня было дать прозу, в моем понимании реалистическую, понять московскую жизнь, интеллигентскую, символистскую, но воплотить ее не как зарисовки, а как драму или трагедию».

Будущий роман «Доктор Живаго», как справедливо

пишет академик Дмитрий Лихачев во Вступительной статье к первому его изданию в СССР 1989 года, не был антиреволюционным. Во всяком случае — в обычном, принятом смысле слова. Потому что революционный переворот 1917 года и все происходившее вслед за тем на протяжении более десятилетия (военврач и поэт Живаго умирает от сердечного приступа в 1929 году) рассматривались автором как некий неуправляемый человеческой волей катаклизм, стихийное бедствие, постигшее народонаселение России и высший ее мыслящий слой, — интеллигенцию. Тектонический слом, почти фатум. А против исторических данностей и свершившихся фактов не спорят. Речь шла о другом — о поведении людей в принужденных, бедственных обстоятельствах. Что выдерживает и чего не выдерживает в экстремальных ситуациях человеческая душа, в том числе душа самого утонченного мыслящего человека.

За несколько дней до внезапного гибельного удушья в переполненном трамвайном вагоне доктор Живаго ставит диагноз причинам сердечного недуга. Автор послесловия к первому изданию романа в СССР В.М. Борисов, подкрепляя цитатами выводы героя, пишет: «Душу и нервы “нельзя без конца насиловать безнаказанно”, и объясняет причину болезни тем, что «от огромного большинства из нас требуют постоянного, в систему возведенного криводушия. Нельзя без последствий для здоровья изо дня в день проявлять себя противно тому, что чувствуешь: распинаться перед тем, чего не любишь, радоваться тому, что приносит тебе несчастье».

Убийственны и гибельны уже всякие лавирования на выживание в общественно-государственном лабиринте криводушия и лжи. Но не это ли и было, в частности, существом той самой номенклатурной хвори, от которой постоянно томился, страдал и изнывал сам Федин? Именно точность, яркость и сила изображения свободы, взлетов, утеснений и гибели творческого духа, возвышений и падений человеческой души при всех разногласиях с автором и вызывало у Федина порой восторги при восприятии текста, вырывавшие у него даже слова о гениальности романа…

Концом этой взаимной дружбы так или иначе стала неизбежная пора перехода к практическим действиям после окончания романа «Доктор Живаго». Попытки публикации рукописи сначала внутри страны, затем за рубежом и присуждение автору Нобелевской премии в октябре 1958 года.

События замелькали, заспешили. Самые неожиданные, крутые и неправдоподобные, каких еще вчера никто из них себе не мог и вообразить.

И что же он, Федин? Если брать внутреннее состояние, особого желания и охоты принимать участие в напиравшем развороте событий вокруг Бориса и его романа, изданного вопреки договоренностям за границей и выдвинутого на Нобелевскую премию, он вовсе не ощущал. Напротив, по возможности сторонился. Настойчивость Бориса с нарушением достигнутых договоренностей, в которых Федин шел ему навстречу, его раздражала. Но в конце концов пусть разбираются без него. Больше всего хотел бы на старости лет отстраниться. Сидеть на втором этаже своей дачи и заниматься делом жизни. Писать и дописывать то, чего не успел. Но обстоятельства словно взбесились. Жизнь не позволяла. Обстановка и события напирали, требовали выбора и решений. Да и сам Борис, давний друг, после этого злосчастного романа, будто он один на белом свете, перестал считаться с реальностью, кого-либо видеть вокруг и замечать. Сам виноват. Да, да, сам… Вел себя все более необузданно и дико. Как молодой скакун, вырвавшийся из загона, прыгал, лягался, ловил ветер ноздрями и мчался невесть куда. Тем более что рядом ему давно уже сопутствовала эта Лара из «Доктора Живаго», Ольга Ивинская…

ВАЛЬСЫ С ДОКТОРОМ

В свободном повествовательном полете, по необходимости переносясь то вперед, то назад, мы несколько оторвались от поступательной хронологии событий, от упрямой ее тропы… Между тем на повестке дня, может быть, один из самых скандальных зигзагов в биографии героя. Его участие в событиях вокруг присуждения Нобелевской премии многолетнему другу и дачному соседу Борису Пастернаку за роман «Доктор Живаго»…

Но именно здесь словесные завалы и нагромождения выдумок и небылиц особенно затейливы и обширны. Это и заставляет поначалу избрать несколько игривый тон в этой отнюдь не веселой теме.

Позиция № 3. В

танцевальной терминологии это расположение, стойка партнеров перед тем, как прозвучат первые аккорды и затеется вихрь танца.

Одним взмахом пера эта позиция была нарушена кардинальным образом в статье «Федин» «Биографического словаря» русских писателей (М., 2008), принадлежащей В. Чалмаеву. По этой научной разработке получалось, что Федин выступал тогда в роли предводителя травящей стаи, будучи первым секретарем Союза писателей СССР.

Никто, разумеется, не собирается приукрашивать или обелять героя. Его вина и малодушие поведения в этой истории и без того несомненны и достаточны. Но следует держаться доказанной истины. Иначе все мы, поддавшись летучим поветриям, будем выглядеть лишь подхалимами эпохи.

Как тут не процитировать самого Пастернака — зачин его стихотворного цикла о Блоке, чью репутацию не однажды «лихорадило» в переходные советские времена:

Кому быть живым и хвалимым, Кто должен быть мертв и хулим, Известно у нас подхалимам Влиятельным только одним.

Угодничество, в том числе и перед эпохой, — выгодное занятие. Но тут хорошо бы соблюдать меру.

В действительности, первым секретарем Союза писателей СССР был тогда Алексей Александрович Сурков… Вот кто являлся главным дирижером и истопником у литературной кочегарки тогдашних публичных проработок романа «Доктор Живаго» и его автора. Тем более что отталкивающая неприязнь к Б. Пастернаку у него зародилась давно и, можно сказать, сидела в крови. Еще на Первом съезде советских писателей в августе 1934 года один из вождей РАППа, Сурков, в числе зачинщиков обрушился на тогдашний доклад Н.И. Бухарина о поэзии, где лирика Пастернака, как более глубокая и перспективная, ставилась выше стихотворной агитационной публицистики Маяковского — Д. Бедного, близкой Суркову. Из мастеров «старой школы» Алексей Александрович Сурков еще признавал и ценил Ахматову и не переносил Пастернака. Сам талантливый поэт военной тематики (песня «Бьется в тесной печурке огонь…» и др.), он, по всей видимости, даже искренне считал, что идеологический перерожденец теперь наконец скинул маску и няньканья тут быть не может. В этом отношении его поддерживал тогдашний редактор журнала «Новый мир» и коллега в руководстве Союза писателей, спутник фронтовой поры Константин Симонов. (К Суркову обращено его известное стихотворение «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…») Тут они опять были попутчики, приятели и единомышленники.

Итак, энергию непримиримости излучал и дышал ею А.А. Сурков, участник Гражданской войны и еще трех войн, один из вождей РАППа, старый коммунист, кандидат в члены ЦК КПСС, блестящий оратор — златоуст, «гиена в сиропе», как его прозвали досужие литературные острословы. Про Суркова говорили также, что он вырос и поседел на трибуне. Сурков такие фронтальные атаки любил и умел организовывать. Пастернак был для него явный идеологический противник и несомненный враг. Погромную кампанию Сурков проводил почти искренне, не кривя душой. Тут он жил и плавал в своей стихии.

Для подцензурной советской печати роман «Доктор Живаго» был явлением новаторским и необычным. Он содержал новое понимание крутых общественных переломов, смут, войн и революций в истории России и их соотношения со свободой личности.

Первопроходцем в этом новаторстве в русской литературе можно считать, пожалуй, «Капитанскую дочку» Пушкина, с означенными там духовными приоритетами — личного счастья — во время разгула народных волнений и готовностью на смелый выбор, включая гибкие общественные компромиссы ради него. Со взглядом автора повести на личное счастье и любовь в реальных катаклизмах пугачевского бунта едва ли бы согласились многие его друзья-декабристы, романтически жертвовавшие собой ради истребления тиранов и тирании. Достаточно вспомнить только, как злодействует персонаж Пугачев и какой доброй безвестной бабушкой, одиноко сидящей на скамейке в парке и обласкавшей бесприютную иногороднюю сироту Машу Миронову, изображена в романе императрица Екатерина II.

Сам юный Пушкин смотрел на самодержавную власть по-другому: «Самовластительный злодей,//Тебя, твой трон я ненавижу. //Твою погибель, смерть детей // С жестокой радостью предвижу». И теми же нотами трагической непримиримости отвечали ему друзья-декабристы. «Известно мне, погибель ждет// Того, кто первый восстает// За независимость народа// Судьба меня уж обрекла// Но где, скажи, когда была// Без жертв искуплена свобода?» — писал еще задолго до «Капитанской дочки» Кондратий Рылеев, имевший, кстати, в канун восхождения на помост виселицы любящую молодую жену и маленького ребенка.

Поделиться с друзьями: