Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева
Шрифт:
Конечно, угрозой ареста и идеологическими избиениями середины 40-х годов Федин был испуган надолго. Может быть, навсегда. Однако одним только испугом едва ли можно все объяснить.
Искренность исповедей и глубина признаний в письмах близким друзьям и в дневниках — это не только душевный стон. Не только метания и борения духа, в которых часто пребывал этот человек. Была еще вера в социалистический идеал, воспринятая в далекой молодости, пример учителя — А.М. Горького. Душевный стоицизм, воспитанный с детских лет, склонность в напряге сил преодолевать трудности жизни, готовность к борьбе в самых неблагоприятных условиях. Невозможность перечеркнуть многое в прежней своей судьбе, сомнения, упования. Но именно на этом пути случались с ним также и внутренние победы.
Благодаря им он жил, писал, давал притягательные
Невыносимую духоту общественной атмосферы с окончательным утверждением сталинского режима, как видно из бумаг лубянских досье, Федин вполне ощущал. Сложившиеся в стране общественные порядки долгими временами внутренне ненавидел. Но как и в какой мере эти убеждения воплощались в практике дальнейшего творчества? Мы уже видели, чаще всего непоследовательно и половинчато.
Мало кто из литераторов, живших в те страшные тоталитарные времена, мог бы похвастаться, что полностью пересилил душевную коррозию, целиком избежал гибельных внутренних процессов. Дело в степени, в осознании той грани, за которую дальше ступить нельзя, чтобы полностью не обратиться в казенный патефон. И то, что Федин честно сознавал эти происходящие с ним внутренние процессы, означало, что он старался их одолеть, посильно с ними боролся.
Часть четвертая.
ДАЧНЫЕ СОСЕДИ
«…Явился страх (так близок мне Ваш мир), — изъяснял свои чувства к автору романа “Братья” летом 1928 года Пастернак, — что Вы заподозрите меня в подражании Вам, когда прочтете автобиографические заметки <…> так поразительно временами однотипен этот материал: Германия, музыка, композиторская выучка, история поколения». Действительно, это было открытие не только духовной общности. Но также и биографической, причем при совпадении многих конкретных подробностей, если вспомнить близкую по времени молодость обоих, прошедшую в Германии в занятиях искусством и осмыслениях жизни. Отсюда и потекла эта взаимно оплодотворяющая дружба.
С середины 30-х годов Федин и Пастернак оказались к тому же соседями по дачам, через один дом, в подмосковном Переделкине. И тут, выпадало иногда, — встречи чуть ли не каждый день. Между ними, как соединительный мостик, располагалось лишь островерхое жилье — пристанище семьи Всеволода Иванова. Так что соседей по дачам в Переделкине было трое… Дружили опять-таки все трое. И все трое родились в феврале. (О, этот самый короткий в году снежный метельный месяц!) Федин и Всеволод Иванов в один день — 24 февраля. А Пастернак только двумя годами и двумя неделями раньше, тоже в феврале по новому стилю. «Сдвоенный» день рождения Федина-Иванова неизменно отмечали вместе, часто в присутствии Пастернака, у которого оба бывали за две недели до того. Вообще февраль, февраль! Общий срок появления на свет! Так что, помимо раздельных, в шутку справляли иногда еще и общий «Февраль рождения». Это была одна из милых бытовых мелочей, которая не менялась годами. Называли друг друга Боря, Костя, Всеволод. Вместе проводили досуги и семейные праздники.
Это был веселый и внешне во всяком случае естественный быт. Тон беспечности задавал Пастернак. «Поэт продолжал жить в Переделкине, — пишет знаток темы Лев Шилов, — его соседями были Константин Федин, Всеволод Иванов и Александр Фадеев.
Он не читал газет, не слушал радио. Сосны, ручей и ветер гораздо чаще были его собеседниками, чем знакомые литераторы. Из окон его кабинета открывается великолепный вид на поле, дальний ручей, бегущий сквозь заросли ольхи, и — справа — на взгорье, поросшее вековыми соснами <…> Пастернак увлеченно рубил сучья в лесной части своего участка, разбивал цветник перед домом; занимался огородом и обустройством колодца позади дома (водопровод в писательском поселке был сооружен много позже, уже после войны).
Отчасти вынужденная, отчасти намеренная изоляция от литературно-общественной жизни, безоглядное погружение в мир природы способствовали созданию в 1941 году переделкинского цикла стихотворений, в котором обрели бессмертие здешние сосны, просеки, озеро, ручей, поле, запруда…
В траве, меж диких бальзаминов, Ромашек и лесных купав, Лежим мы, руки запрокинув И к небу головы задрав. Трава на просеке сосновой Непроходима и густа. Мы переглянемся — и снова Меняем позы и места. И вот бессмертные на время, Мы к лику сосен причтены И от болезней, эпидемий И смерти освобождены…Переделкинский “городок писателей”, может быть, и не такая уж существенная, но характерная примета истории страны, в которой после “успешно” проведенной коллективизации крестьян власти взялись за коллективизацию писателей. Все выстроить по ранжиру. На всем поставить номер и печать, унифицировать — характернейшая тенденция литературно-общественной жизни…» Особенно с начального рубежа 30-х годов.
Дружба Федина и Пастернака только окрепла в лихолетье Отечественной войны. Осенью 1941 года, после эвакуации своих семейств, два переделкинских соседа (Пастернаку — 51, Федину — 49) ночами отсиживались в выкопанной ими пахнущей глиной и песком дачной садовой траншее с повисшими на стенках кусками дёрна во время налетов фашистской авиации. Следили за бомбардировщиками с крестами на крыльях, летевших на Москву, когда те попадали в перекрестье прожекторов. Слушали заливистый перехлоп зениток. Один бомбардировщик сбили, и он взорвался где-то неподалеку. Переделкинские мальчишки бегали затем смотреть на груду искореженного металла. А через зиму остатки самолетного немецкого дюралюминия те же мальчишки переплавляли на самодельные кухонные ложки. На толкучке их продавали.
Эвакуацию они провели вместе в Чистополе. Зимой 24 февраля 1942 года в том же Чистополе, опять-таки ночью, при керосиновой лампе, за скудными бокалами вина вдвоем встречали 50-летие — полувековой юбилей Федина. Перевод «Фауста» Гете, сделанный Пастернаком, Федин считал шедевром русского классического перевода. Он любил читать и сравнивать куски «Фауста» по-русски и по-немецки. Эти сравнения делал и в ту ночь над бокалом вина в глухом Чистополе. Ведь прежде всего оба они были художники.
Летом 1943 года Федин и Пастернак вместе выезжали на Брянский фронт… Там, кстати, их заприметил и с ними познакомился Симонов. Хронику можно длить и длить… Словом, отношения оставались заведенными, близкими и теплыми.
Конечно, не всё всегда текло безмятежно. Были шероховатости, случались даже и взрывы. Одно из таких скандальных происшествий со слов ближайшего окружения Пастернака передает Евгений Евтушенко в своей мемуарной биографической книге. Было это весной 1949 года, вскоре после присуждения Федину Сталинской премии за романы «Первые радости» и «Необыкновенное лето».
По этому случаю среди прочего на переделкинской даче Федина было затеяно маленькое почти семейное торжество с приглашением узкого круга самых близких друзей. Оказались среди них и фигуры явно несочетаемые, противоположные по духу и даже резко антипатичные друг другу. Одним из них был пламенный моряк, кавалер трех Георгиевских крестов за мировую войну, автор знаменитых пьес и фильмов «Первая конная», «Оптимистическая трагедия», «Мы из Кронштадта», драматург Всеволод Вишневский, другим — лирический поэт и певец красот земли и любви Борис Пастернак.
С Вишневским Федин сблизился во время двух автомобильных катастроф, которые постигли его осенью 1945-го и зимой 46-го года, когда он ездил по поверженной Германии и затем отправлял корреспондентские отчеты в газету «Известия» с Международного трибунала в Нюрнберге. Вишневский, с которым они были тогда даже малознакомы, проявил необычайную теплоту и заботу о пострадавшем товарище. Позже Федин писал о нем: «Вспомнил встречи с ним, особенно — Берлин 1945-го, Нюрнберг 1946-го — две катастрофы, и тогда изумившее меня его новое лицо, нежность этого неприспособленного (казалось бы) к нежности лица. И затем — эпопея его участия к моему роману — 1947–1948; настоящая по бескорыстию, бессребрености помощь. Браток этот был с безалаберным, неуклюжим, но большим сердцем…»