Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Потом во двор вынесли гроб, поставили на две кухонные табуретки и ненадолго открыли – для прощания. Витя, похожий на спящую коричневую обезьянку, весь увитый бумажными розами, лежал в нарядном костюме нежно-кофейного цвета. Накануне зарёванная Витина мать прибежала к нам за помощью: «Сыночке нечего надеть в честь похорон!», и мама отдала мой ни разу не надёванный костюм.

Тем же летом начальство Никелькомбината, где мой отец проработал почти двадцать лет и откуда он уволился, чтобы уехать из города навсегда, вдруг вспомнило о двухкомнатной квартире, полученной отцом от комбината, и вознамерилось эту квартиру забрать.

В индустриальном захолустье директора заводов имели статус богов. К ним ходили на

поклон со страхом и обожанием, от них зависело неизмеримо больше, чем от каких-нибудь вождей-основателей, чьи бородатые профили угрожающих масштабов нависали над улицами и площадями. Ничего удивительного. Да, собственно, никто и не удивлялся тому, что его личная потная судьба, взвешенная на одних весах с пятилетними планами партии и успехами тяжёлой промышленности, непременно оказывалась легче и дешевле всего остального.

Моей культурной законопослушной маме прислали по почте бумагу с курчавой подписью и строгой фиолетовой печатью, уведомляющую, что к такому-то числу мы обязаны освободить жилплощадь. «Только через мой труп, – сказала моя культурная законопослушная мама. – Какие редкостные бляди!»

Так началось великое противостояние, в котором тяжёлая индустрия просто не могла не победить. Дирекция орденоносного комбината и безмужняя учительница с двумя несовершеннолетними детьми – силы неравные.

И ничего по-человечески осмысленного не было в этой безглазой истории. Было тупое горестное стояние в казённых очередях, обивание кабинетных порогов, написание и отправка заказных писем во все заоблачные сферы, включая такие святыни, как Московский Кремль и Президиум Верховного Совета, откуда всякий раз по нижестоящим инстанциям, точно по канализационной трубе, спускался однородный, дурно пахнущий продукт. Не менее восьми раз очумевшая от страха жалобщица, которой предстояло накануне зимы быть выкинутой с детьми на улицу, получала официальное заключение о том, что с ней поступают справедливо и правильно.

Отец из своего сибирского Иркутска тоже пытался что-то исправить, куда-то писал – с тем же результатом.

Мать ни слова не говорила мне о происходящем, и до последних дней я не догадывался. Я шёл после школы домой, потому что у меня был дом. И почва под ногами была относительно твёрдая, застеленная цветными листьями, и вокруг была самая прекрасная и справедливая родина.

Поэтому, когда мама слегла, я поначалу ничего не понял. Вечера становились дольше и темнее. Она лежала при выключенном свете и никого не хотела видеть. Я пробирался в потёмках, спрашивал: «Что болит? Может, врача надо вызвать?» Она отвечала: «Всё болит. Не надо врача», – и отворачивалась к стене.

Мать довела дело до суда и проиграла этот суд вчистую. Надежды на обжалование были ничтожны.

Она позвонила своей младшей сестре, живущей в другом городе, и вырвала у неё клятвенное обещание: в случае чего тётка возьмёт на себя заботу о племянниках, то есть о нас. Младшая сестра поняла так, что у старшей обнаружили скоротечный рак.

В определённом смысле это было хуже рака. Она просто решила умереть, просто расхотела жить – через две недели это стало очевидно даже для такого придурка, как я.

– Если что, поедете жить к тёте Розе, – сказала мне мать.

– А ты?

– Я уже не смогу встать. Сам не видишь?

И тут я закричал на неё. Более грубые и ранящие слова в тот момент, наверно, трудно было найти. Я кричал, что она притворяется, что она сама себе понарошку придумала эту смерть. «И хватит уже придуриваться, вставай!» – кричал я. Мама смолчала. У неё было лицо униженной девочки. Но следующим утром она встала, убрала постель и явно раздумала умирать.

Я до сих пор не простил себе ту грубость. Наверно, самым правильным было обнять и пожалеть. Тогда бы, возможно, мы с ней вместе заплакали и вместе с удовольствием подохли. Но я не умел жалеть и нежничать вслух – мать меня этому не научила. Подстёгнутая моей грубостью, она встала, чтобы заново прожить ещё двадцать четыре года.

О нашем выселении

из квартиры я узнал за восемь дней до предписанной даты. Её сообщили в очередном казённом письме, настуканном на серой бумаге.

Рядом с моей кроватью была тайниковая щель, где, спрятанная прошлым летом, растаяла и навсегда прилипла ириска. Там ещё был отбит кусочек извёстки, и благодаря этому на стене возник профиль Жозефины Богарне, жены Бонапарта, которую мне лично видеть не доводилось, но я точно знал, что это она. И вид из окна, и вопросительную мелодию в скрипе открываемой двери – всё это у меня уже почти отняли.

Надо было срочно что-то решить. Я был уверен, что существует некий изящный, абсолютно безошибочный способ. Стоит его только найти – и наше выселение тут же отменят.

Способ, который я тогда сочинил, очень хорошо отражает всю глубину авторского идиотизма. Вот что я замыслил. Убрать с письменного стола учебники и тетради. Вытряхнуть из марочного альбома за 2.30 все свои сокровища: с зубцами и без зубцов, заштемпелёванные почтой вдрызг и чистенькие, негашёные; всех этих Лениных, Чайковских и Мао Цзэдунов, пингвинов, слонов, дикарей, красоток, арабских скакунов и космонавтов, крестоносцев, жирафов, кайзеров, императоров и королев. И разложить ровненьким слоем по всей поверхности стола. Я уже пробовал один раз, красота получалась немыслимая. И вот, значит, идея была такая: в комнату входят люди, которым приказано вытаскивать мебель на улицу. Внешне эти люди похожи на железных дровосеков, а в душе они довольно добрые. Входят и видят: стол выносить невозможно! На нём лежат исторические ценности, раритеты, над которыми и дышать-то страшно, не то что… Кто-то вроде бригадира говорит Плюшкину: «Уберите-ка марки со стола!» Но гордый и мужественный хозяин коллекции невозмутим, как спартанец. Каждому ясно: эти ценности неприкосновенны. И всё – делать нечего, выселение отменяется! Железные дровосеки уходят задумчиво и смущённо. Их даже немного жаль.

Сейчас я могу легко, не напрягая воображения, представить, как усталые равнодушные работяги за какие-то шесть минут освобождают квартиру от нашего нехитрого скарба; мои бесценные раритеты пугливыми бабочками разлетаются по сторонам, и пара экземпляров, самых невезучих, прилипает к подошвам, сдобренным сезонной слякотью. Чего я не в силах представить, так это зеленоватую предобморочную бледность на гордом лице коллекционера и полупрозрачную тень моей мамы, прибитую к полу грузчицким башмаком.

За четыре дня до выселения нам позвонила мамина студенческая подруга. Та самая, которая знала толк в генералах и партийных секретарях. Прошедшие годы не прошли даром – подруга ещё глубже узнала толк. От наших новостей она ахнула и сказала матери: «Минуточку, сиди дома!»

Затем последовал один телефонный звонок. Назавтра – ещё один. И вдруг нас вежливо оставили в покое. Конец фильма. Ни решения судов, ни гербовые бумаги, спущенные с кремлёвских высот, уже не играли никакой роли.

Пока я ломал голову, придумывая изящный безошибочный способ спасения, одна власть просто приказала другой власти заткнуться – вот и всё изящество.

Потом, спустя четыре зимы, ко мне раза два приходил во сне Витя. Он заметно повзрослел и выглядел, в общем, нормально, если не брать во внимание безобразные бумажные розы, которыми Витя зачемто всё ещё был увит. Мы поговорили о том, о сём, обсудили важные дела, включая не раскрытые нами преступления века. Оказалось, Витя до сих пор помнит свой давний дурацкий вопрос, так и оставленный без ответа: что лучше – долго-долго, сколько хочешь, любоваться или быстро «сделаться» один раз?

Тогда мне было шестнадцать с лишним, я переживал первую любовь, разумеется, самую большую и несчастную, точнее говоря, огромную и счастливую. Витин вопрос для меня уже потерял актуальность, поскольку щедрость моей первой любви позволяла круглосуточно сходить с ума и от того и от другого. Но там, откуда припёрся Витя, очевидно, не было ни малейшей возможности сравнивать, поэтому он всё ещё хотел узнать.

Поделиться с друзьями: