Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Заговор против маршалов. Книга 2
Шрифт:

«Слишком прыткий докторишка,— сложилось мне­ние.— Он, кажется, и Горького пытался лечить?»

Утренние газеты вышли в траурной кайме.

«18 февраля в 5 часов 30 минут вечера скоропос­тижно скончался Григорий Константинович Орджо­никидзе».

В медицинском заключении, подписанном наркомом Г. Каминским и начальником лечебно-санитарного уп­равления Кремля И. Ходоровским, причиной смерти был назван «паралич сердца».

Потом Москва долго прощалась с «любимцем пар­тии». От угасающего Бухарина зловещий титул перешел к мертвому Орджоникидзе. Его и впрямь многие любили. На заводах, в шахтерских поселках. Жесток, вспыль­чив, но и по-своему благороден. Особенно горевали

в Горловке. Все помнили, как Серго чуть не задушил в объятиях Фурера, переселившего кадровых рабочих в новые квартиры с ванной и газом. Вдобавок ко все­му еще и розы ухитрился рассадить возле шахт. Вско­ре Фурера забрали в Москву, и его самоубийство про­шло незамеченным.

«Мальчишка! Даже ничего не сказал»,— подосадо­вал Сталин.

Фурер действительно был молод, поэтому при всем желании не мог состоять в оппозициях и быстро рос по партийной линии.

О смерти бывшего секретаря горловские шахтеры узнали только теперь, отдавая последний долг своему Серго. Оплакали сразу обоих.

«Правда» дала фотографию в четверть полосы: товарищи Калинин, Ворошилов, Сталин выносят гроб из Колонного зала. Согбенный всесоюзный староста, понурый первый маршал и только великий вождь — в меховой шапке с длинными ушами — прям и спо­коен, как всегда.

— Где стол был яств, там гроб стоит,— пошутил кто-то, нехорошо и опасно, в длинной очереди, подавлен­ной тяжестью подступившей беды.— Тут же судят, тут же хоронят...

Было много истерик, скандалов, но агенты в штат­ском легко наводили порядок: толпа отличалась завид­ной дисциплиной.

Таких похорон Москва не видела давно. Флаги с черными лентами провисели четыре дня. Заснеженные улицы, убеленные спины, жмущиеся к стенам домов, убогая тоска.

Только 23 февраля столица возвратилась к нормаль­ной жизни. «Правда» поместила статью «Армия страны социализма», должным образом отметила пребывание маршала Егорова в Латвии, где его встречали воен­ный министр Балодис, командующий армией Беркис, начальник штаба Гартманис. Новым наркомом тяжелой промышленности назначили Валерия Ивановича Межлаука.

В тот же день начал работу отложенный пленум. У Бухарина не хватило духа бойкотировать заседание, но голодовки он не прервал. Шел, как на казнь. От­странение видел, что многие его сознательно не заме­чают. Поздоровались за руку всего двое: Уборевич и Ваня Акулов.

С докладом по вопросу о Бухарине и Рыкове высту­пил Ежов, повторив, в сущности, высказанные в декаб­ре обвинения.

— В двадцать девятом году вы обманули партию! — едва возвышаясь над краем трибуны, он увлеченно рубил рукой.— Не выдали своей подпольной органи­зации, сохранили ее и продолжали вести борьбу с партией до последнего времени. Вы поставили цель захватить власть насильственным путем, вступив фак­тически в блок с троцкистами, антисоветскими партия­ми и меньшевиками.

Всякий раз, когда Ежов зачитывал выдержки из признательных показаний, по залу пробегал возмущен­ный ропот. Затем на трибуну взошел почти такой же маленький и подвижный нарком внешней торговли Микоян. По обличительной резкости его политические обвинения и оценки ничуть не уступали ежовским. Обстановка накалилась до крайности.

Обвинения в терроризме, политической связи с троц­кистами, в двурушничестве и тайной борьбе против партии Бухарин и Рыков отвергли почти в одинаковых выражениях.

— Я не знал ни о троцкистско-зиновьевском блоке, ни о параллельном центре, ни об установках на тер­рор, ни об установках на вредительство,— перечисляя смертные , как показали процессы, грехи, Николай Иванович оборачивался к Сталину.— А тем более что я мог быть

причастным как-нибудь к этому делу. Я протестую против этого самым решительным образом. Тут может быть миллион разносторонних показаний, и все-таки я не могу этого признать. Этого не было!

— Все врут, он один говорит правду,— грубо обор­вал Сталин.

Любую попытку оспорить «клеветнические», как называли Бухарин и Рыков, показания арестованных — Ежов именовал их «добровольными» — он пресекал либо уничижительным замечанием, либо окриком. От проявленной в декабре показной объективности не оста­лось и следа. Пленум чутко реагировал на столь недву­смысленные сигналы. Чуть ли не каждый стремился выказать праведное негодование. Сжатые кулаки, искаженные лица, оскорбительные выкрики. Казалось, всех захлестнула спазма ненависти. Даже те, кто обычно симпатизировали Бухарчику, ощутили вдруг неприяз­ненное чувство. Действовал мудрый биологический ин­стинкт, унаследованный от дальних предков, которым удалось выжить среди чудовищ. Но чудовища всякий раз пробуждаются, когда темное помрачение затмевает рассудок, замещая людей, потерявших человеческий облик.

— Товарищи, я хочу сперва сказать несколько слов относительно речи, которую здесь произнес товарищ Микоян.— Бухарин уже не знал, от кого отбиваться. Оскорбительные нападки росли, как груда камней.— Товарищ Микоян, так сказать,— его голос дрожал, но он не слышал себя,— изобразил здесь мои письма членам Политбюро ЦК ВКП(б) — первое и второе, как письма, которые содержат в себе аналогичные троцкистским методы запугивания Центрального Комитета.

— А почему писал, что, пока не снимут с тебя обви­нения, ты не кончишь голодовку? — поплавком выско­чила голова Хлоплянкина.

— Товарищи, я очень прошу вас не перебивать, потому что мне очень трудно, просто физически тяжело говорить; я отвечу на любой вопрос, который вы мне зададите, но не перебивайте меня сейчас,— после недельного поста он едва стоял на ногах.— В пись­мах я изображал свое личное психологическое со­стояние.

— Зачем писал, что, пока не снимут обвинения? — хлестнул по нервам новый выкрик.

— Товарищи, я очень прошу вас не перебивать...

— Нет, ты ответь!

— Я не говорил этого по отношению к ЦК. Я говорил здесь не по отношению к ЦК,— вцепившись в лакиро­ванный бортик трибуны, Николай Иванович закрыл глаза. Он чувствовал, что зациклился, но уже не мог вырваться из круговерти жалкого лепета.— Потому что ЦК как ЦК меня в этих вещах официально еще не обвинил. Я был обвинен различными органами печати, но Центральным Комитетом в таких вещах нигде обвинен не был. Я изображал свое состояние, которое нужно просто по-человечески понять. Если, конечно, я не человек, то тогда нечего понимать. Но я считаю, что я — человек,— напрягшись до боли в ушах, он овладел течением мысли и, значит, действительно сумел остаться человеком.— И я считаю, что я имею право на то, чтобы мое психологическое состояние в чрезвычайно трудный, тяжелый для меня жизненный момент...

— Ну еще бы!

— В чрезвычайно, исключительно трудное вре­мя — я о нем и писал. И поэтому здесь не было ни­какого элемента ни запугивания, ни ультиматума.

— А голодовка? — подавшись к микрофону, под­хлестнул Сталин.

— А голодовка,— вздрогнув, повторил Николай Иванович.— Я и сейчас ее не отменил, я вам сказал, написал,— быстро поправился он.— Почему я в отчая­нии за нее схватился, написал узкому кругу, потому что с такими обвинениями, какие на меня вешают, жить для меня невозможно. Я не могу выстрелить из револьвера, потому что тогда скажут, что я-де само­убился, чтобы навредить партии; а если я умру как от болезни, то что вы от этого теряете?

Поделиться с друзьями: