Захарий Зограф
Шрифт:
Все дальше уходит художник от традиций и условностей ктиторской портретописи. Нет ни моделей храмов в руках, ни велеречивых надписей; слабеет мотив «предстояния», исчезают иератическая застылость и торжественность поз и жестов, а с ними и ощущение незримой беседы с богом, святыми или патронами церкви. Мало что связывает эти портреты с окружающими их религиозными композициями: и одеждами — подчеркнуто скромными, непритязательными, однотипными (темные платья и беневреци — штаны, узкие книзу и широкие кверху, белые чулки, черные туфли), и цветом (очень сдержанным, даже аскетичным черно-белым) они резко выделяются, «выламываются» из полихромии церковной стенописи.
Возникают уже не двойные, а групповые портреты, где становится возможным перекрывание одной фигуры другой, немыслимое в «классике» ктиторских изображений. Еще один шаг навстречу им — и, вглядываясь в эти лица, проникаешься
Что же дальше? Освобождение портрета от «ктиторства» и самоопределение его в качестве отдельного жанра светского искусства? В свое время Захарий отважился на такой опыт, в церковных же росписях он останавливается у кромки…
В четвертом портрете художник как бы возвращается к традиции ктиторских портретов, хотя изображенные на нем игумен Филотей и сам Захарий ктиторами троянской церкви не были. Вновь возникает несуетная величавость предстояния двух людей, усиленная столь же неторопливыми, исполненными значения жестами, торжественным звучанием небудничных одеяний — синего, золотистого, зеленоватого, монументальной целостностью силуэта. В руках игумена крест и четки, у Захария — кисть художника: в этом контексте они прочитываются знаками не столько профессиональной принадлежности, сколько высшего предназначения их носителей. Это «люди святого дела», и атрибуты их, по убеждению Захария, равнозначны: свою кисть художник держит с тем же достоинством, как игумен крест и четки.
Если продолжить параллель «Христиания Зографская» — «Автопортрет», то от «бюргерского реализма» портретов троянских ктиторов Захарий снова устремляется к «иконописности», от приземленности образа — к его просветленной духовности. Филотей на портрете не только статен, импозантен, но прежде всего умен, благороден, интеллигентен; в своем облике художник соединяет юношескую хрупкость и чувство собственного достоинства, в больших, широко раскрытых глазах, изгибе губ ощущается глубоко затаенная грусть, ранимость, усталость, горечь жизненных испытаний. Насколько же психологически сложнее и многозначнее по сравнению со станковым «Автопортретом» троянский: как выразителен жест художника, бережно и как-то трепетно держащего кисть, как естественно непосредственное, словно незавершенное движение другой руки. Богаче и тоньше стала и колористическая нюансировка, в которой почти пастельные оттенки красноватой опушки зеленого кюрка художника перекликаются с золотисто-розовой епитрахилью игумена.
Как и положено, изображения снабжены надписями: «Хаджи Филотей иеромонах игумен сей обители» и «Захарий Христович живописец из Самокова».
Впервые Захарий Зограф называет себя не иконописцем, не зографом, но живописцем!
Впервые и первым из болгарских художников он осознал и назвал себя живописцем.
Роспись нартекса была закончена; увлеченно и почти не утомляясь, Захарий украшал снаружи фасады церкви и аркаду самоковским черным орнаментом по белому фону. В легко и свободно бегущий по стенам узор вплетал гирлянды и букетики красных и желтых полевых цветов, и от этого росписи приобретали какую-то крестьянскую, простодушно наивную характерность.
Приближался час расставания с тихой троянской обителью, где так хорошо дышалось и работалось, разлуки с настоятелем Филотеем и всей братией, относившейся к зографу с отеческой теплотой. Захарию захотелось оставить о себе какую-то особую память, и он надумал написать портрет всех троянских иноков. Мысль эта поначалу удивила монахов: такое они не видывали и о таком не слыхивали, но Захарий не отступал от своего. Смастерив, как его учили в Пловдиве французы, подрамник, натянув холст и несколько раз прокрыв его мелом на клею, приступил к работе.
И снова, как в первый раз, не хватало ни опыта, ни знаний и умения. Монахов Захарий расположил в два ряда, чтобы ни один не заслонял другого: одиннадцать старцев впереди, а за ними шестнадцать из тех, кто помоложе. Стоят рядком во весь рост и взирают на художника с отрешенной безмятежностью удалившихся от суетного мира. Сплошная чернота монашеских ряс угнетала художника, любившего живые краски, и он с удовольствием врезал в нее полосы и лоскуты цветных подрясников. Уловить и передать портретное сходство стольких моделей Захарию было, наверное, не под силу, да он и не слишком был озабочен этим: буквальное подобие не составляло основную задачу. К формам бород и носов был, однако, достаточно внимателен, кое-кому придал различные наклоны и повороты головы, а для непритязательной монашеской
братии, удивленной необычностью зографского художества такого рода, эти различия были более чем достаточны. Закончив портрет, Захарий самым скрупулезным образом написал на монашеских клобуках и камилавках: хаджи такой-то, отец…, духовник…, дьякон…, чем еще более порадовал свои модели. Впрочем, все они сознавали, что сделано это было не для узнавания изображенных на портрете, а во соблюдение иконописной традиции «представления» рабов и служителей господних, вручающих себя воле заступницы небесной. И чтобы уже не было никаких сомнений, внизу надпись: «Братья от Христа обретающиеся в обители сего 1849».Портрет троянских иноков поместили в алтарной части монастырского храма.
…Как-то в один из вечеров, проведенных в долгой и неторопливой беседе с игуменом Филотеем, зашла речь (в который уже раз!) о непокорном духе болгарского племени и его храбрости в извечной борьбе с поработителями, о смирении и долготерпении болгар и рабской душе «райи». Какое-то время спустя Захарий с кистями и красками закрылся в помещении, служившем настоятелю монастырской канцелярией. На стене комнаты он изобразил льва — эмблему и символ болгарской силы и отваги, а рядом слона — олицетворение болгарского терпения. Слона Захарий никогда не видел, разве что читал о нем в «Рыбном букваре» Берона, а может, когда-то давно и видел на какой-то гравюре, поэтому он получился не очень похожим, но узнать все же было можно…
Троян остался позади, а в храме Троянского монастыря — росписи, автопортрет и надпись: «живописец из Самокова». В болгарском зографском художестве рождалась живопись, среди болгарских зографов — живописец. Это не было только сменой названия.
ПРЕОБРАЖЕНСКИЕ
Путь из Трояна в Преображенский монастырь пролегал через Габрово, считавшееся тогда селом. Фактически это был людный и оживленный городок ткачей, кузнецов и торговцев, город просвещенных даскалов и знаменитого на всю Болгарию училища, освященного именами Васила Априлова, Неофита Рильского и других просветителей болгарского народа. Заложено Габрово, согласно преданию, красавицей Боженой и сыном ее Рачей — кузнецом, давшим имя городу по такой простой и такой нужной в хозяйстве вещи, как кованый гвоздь — габр. Стройная и изящная по силуэту часовая башня-звонница обозначила центр ремесленного квартала; построили ее габровцы в 1835 году. Собственно часов с циферблатом на ней не было, время отбивали ударами колокола; у подножия башни — мраморная чешма превосходной работы, поставленная, как гласит надпись, в 1762 году хаджи Крыстьо Априловым. За Янтрой по высокому и пологому склону карабкаются вверх — тесно, один к другому — дома ремесленной бедноты под красной черепицей; внизу лавки и мастерские, над ними эркеры и жилые помещения. Зрением живописца Захарий видел цвета бедности — черное, белое, бурое; слух ловил течение жизни, наполненной шумом детских голосов в тесных дворах, перестуком ткацких станков и медницких чеканов. Бесконечный, монотонный труд от зари до зари, бережливость неизбывной нужды, беззлобно хитрые — веселые и горькие — шутки над другими и над собой…
От Габрова еще два дня дороги.
Последний привал в Арбанаси, основанном лет четыреста назад албанцами из Южного Эпира. Село большое, просторное — с далеко отстоящими друг от друга домами и громадными дворами, двумя монастырями и семью каменными церквами. Торговое, богатое село, хотя ныне и в заметном упадке: в 1798 году кирджалии Гусейна-паши, а потом еще в 1810-м жестоко разграбили Арбанаси, и снова подняться оно уже не смогло. Дух воинственных арбанасцев, не раз отбивавших нападения разбойников, однако, не угас; их дома, массивные, с коваными решетками и ставнями на окнах, неприступными воротами и мощными каменными оградами, их церкви, особенно самая большая из них — архангелов Михаила и Гавриила, — больше похожи на крепости.
Захарию были интересны росписи XVI–XVII веков и в этом храме; особенно где Христос изображен в окружении Гомера, Аристотеля, Сократа, Платона и других древних мудрецов и в притворе церкви Рождества Христа, в котором неизвестный зограф запечатлел музыкантов и танцующих хоро в народных одеждах.
С арбанасского плато открывалось Тырново.
Тырново удивительно и неповторимо. «И когда смотрю на этот невероятный, неправдоподобный город, думаю, что передо мной видение, сон, мираж», — писал впоследствии Иван Вазов. «Тырново — это сфотографированные грезы господа бога», — еще более экстравагантно восторгался поэт Петко Славейков. Спустя много лет возникнут строки Игоря Северянина: