Захват Московии
Шрифт:
— Вот сучка… Не идет из-подо льда… Сколько же проектов можно сожрать зараз… а не подавишься ли… если что, у нас с этим строго… никаким кризисом не отговориться…
Сквозь сон начало думаться о встрече с Машей… Я даже не успел ей позвонить… Ничего, завтра. Как это будет?.. Что?.. Где?.. Не опасно ли?.. Вот случилась же неприятность с Хорстовичем, моим приятелем. Хорошо, жив остался…
Этого парня я знаю с детства — мой папа и его отец, Хорст, вместе работают на заводе, поэтому мы называем его Берндт Хорстович. Раньше он служил в одном турбюро в Мюнхене. Его хобби были русские красавицы: стены увешаны их снимками, все фото строго пронумерованы, а в папках хранились досье — письма красавиц, его ответы, новые послания.
Это была его картотека, которую он начал вести после того, как один раз был в Москве по льготной турпутевке и дал, по совету
Он нумеровал письма, раскладывал по группам, клеил фотографии. В список А попадают те женщины, с которыми он переспал бы с большим удовольствием. Их фото он подолгу рассматривал, а ответы писал длинные и обстоятельные. Русского языка Хорстович не знал, но у него был помощник — казахстанский немец-переселенец из Джезказгана, раньше Евгений-Женя, а сейчас Ойген, который брал по 3 евро за письмо. Хотя многие и утверждают, что русские немцы вобрали в себя худшие черты обоих народов, этот Ойген был милый парень без претензий и притязаний, хоть и весьма ограниченный, если не сказать — туповатый (один раз, например, удумал резать на Пасху барана в детской песочнице в центре Мюнхена при детях, отчего детей в истерике увезли на «скорой помощи», а полицейским он объяснил, что кровь уйдет в песок — и всё путём, они в Казахстане всегда так делали, с чего шум и гам, он не понимает). Список В — для женщин, с которыми Берндт Хорстович переспал бы охотно. Им писалось покороче (один евро за письмо). Самые уродливые попадали в список С, и цена им: стандартный отказ всегда одной и той же фразой: «Я чувствую, что мы не сойдемся характерами».
Письма претенденток были разные, но все содержали один и тот же мотив: вырваться, бежать! Женщины изо всех сил расписывали свои хобби и плюсы, причем очень красочно, с литературными сравнениями: Катерина, Анна Каренина, Татьяна… Были рассказы о карельских реках и берёзах, о соблазнительных таежных ночевках с ухой и грибами, о сибирской тайге (хотя слова «Tajga» и «Sibirien» для Хорстовича обозначали полный конец света, и он, бывало, смеялся в душе над дурочкой, которая верила, что он может вот так просто взять и поехать жить на край света, где, говорят, вечный лед и снег, а люди от голода едят ягоды, коренья и насекомых). Кто-то пытался заманить на Алтай, когда цветёт женьшень. Какая-то учительница немецкого языка признавалась, что с детства мечтала поцеловать порог дома, где родился Генрих Гейне, другая предлагала все свои знания и силы великой Германии, где покой и порядок в отличие от Кемеровской области, где страшно не только самой по улицам ходить, но и собаку выпускать: поймают и шапку сделают, а мясо корейцам продадут. А какая-то пожилая бухгалтер из Мордовии (сразу непоправимо попавшая в список С) страстно желала только одного: увидеть Париж — и умереть.
Хорстович не особо вникал во все эти тонкости, брал несколько раз в году отпуск и льготным тарифом летел в Москву, где в гостинице производил осмотр и отсев претенденток. Заранее, из Германии, он извещал группу А и выборочно группу В (про запас) о своем приезде. И женщины ехали к нему из разных городов, заранее зная, что он — очень занятой человек и больше, чем нескольких часов, уделить не сможет.
Он тщательно брился и спускался в вестибюль. Дальше бывало по-разному: одни скоро уходили (по правде сказать, Хорстович — не красавец, и слова о приятной наружности — больше преувеличение, стандартный фразеологизм, чем реальность), но другие застревали, причем всем без исключения Хорстович читал по бумажке одну и ту же фразу: «Ti mne otschen’ nravischsja, ja shenjus’ na tebe». Иногда ночь делилась между двумя или тремя претендентками. Наутро он аккуратно записывал данные для визы, говорил жестами и междометиями, что надо подумать, но что он уже близок к тому, чтобы жениться именно на ней. Для большинства на этом всё заканчивалось, а он шел принимать ванну и готовиться к завтраку с очередной дамой — день был расписан плотно.
Пропустив за неделю-другую пару дюжин женщин, он улетал домой, в свой городок под Мюнхеном, где подробно и охотно, обстоятельно сверяясь с дневником и показывая фотографии, рассказывал собутыльникам о русских красавицах, на что молодые смеялись и просили взять с собой в поездку, азартно крича за пивом: «Alle Slaven sind Sklaven!» [5] , пожилые качали седыми головами, а Ойген злился и грозился: «Вот был бы жив Сталин, Иосиф Виссарионыч, он бы показал тебе, как русских баб портить!» —
других защитников у него не было.5
Все славяне — рабы (нем.).
Всё это длилось до тех пор, пока однажды Хорстовича не опоили каким-то зельем и не обобрали, причем за грабежом последовала пара страшных дней в милиции (пока разобрались, что к чему, немецкий паспорт тоже был украден). Именно эти дни Хорстович вспоминал с самым большим ужасом — в полусне, под каким-то препаратом, он лежал в углу «obesjannikа» вместе с вонючими алкоголиками, которые обшаривали его карманы и заставляли кому-нибудь — «да хоть Гитлеру» — позвонить, чтобы привезли денег. Он просил врача, но слышал в ответ, что в трупохранилище его обязательно осмотрят…
После этого Хорстович перестал ездить в Москву.
Я его, честно говоря, не очень понимаю. Как можно за неделю переспать с двумя дюжинами женщин?.. И, главное, — зачем?.. Или я слишком застенчив, как многие немцы?.. Или мне просто не надо такого обилия-изобилия?.. Тошнить же будет!.. Много женщин вместе всегда производят гнетущее впечатление… Это как с собаками: одна молчаливая псина — хорошо, а стая шавок — уже противно…
…И чудилось под перестук колёс, что лают собаки на ночных станциях, поезд скрипит тормозами, а я, один, давно уже сижу в вагоне-ресторане, где на столы бесстыдно, как подолы у шлюх, задраны скатерти, из-под них выглядывают странные существа, похожие на улыбчивых панд; где-то уныло шлёпают лопасти вентилятора, нудно ссорятся два кельнера: «Куда нести чириш, блин?» — «А где, на хер, врулибное спурильце с алаевой такой черепёлкой?» — а буфетчица их понукает: «Скорее, мозгоклюи, свастовать потом будете, рухинный кретень ждет».
В этой и последующих частях можно узнать, как я, Генрих фон Штаден, прибыл в Лифляндию, а из Лифляндии в Москву, как я пребывал там у великого князя и как милосердый Бог избавил меня из рук и из-под власти этих нехристей и опять вернул в Германию.
Я, Генрих Штаден, сын бюргера, родился в Аалене, который лежит в округе Мюнстер, в одной миле от Бекума, в трех милях от Мюнстера, в одной миле от Гамма и в двух — от Варендорфа. В Аалене и других окрестных городах живет много моих родных, из рода фон Штаденов.
Мой отец был хорошим, благочестивым, честным человеком; звали его — Вальтер Штаден Старый, ибо мой двоюродный брат, теперешний бургомистр в Аалене, носит имя Вальтера Штадена Молодого. Мой отец скончался тихо в мире с бодрой уверенной улыбкой и радостным взором, обращенным ко всемогущему Богу. Имя моей матери Катерина Оссенбах; она умерла во время чумы.
Родители мои жили около восточных ворот, в первом доме по правую руку, если итти в город; там три дома пристроены один к другому; в них-то и жили мои покойные родители, как и подобает благочестивым супругам-христианам. Теперь в том доме живет моя сестра вместе со своим мужем дворянином Иоганном Галеном. Мой брат, Штаден Бернгард, служит пастором в Уэнтропе и викарием в Аалене.
Когда в Аалене я настолько выучился, что мог подумать о выборе профессии и намеревался стать пастором, разразилось неожиданное несчастье: меня оклеветали, будто я ранил в школе одного ученика в руку шилом, из-за чего родители наши друг на друга подали в суд.
Между тем из Лифляндии прибыл мой двоюродный брат Стефан Говенер, бюргер из Риги. «Братец! — сказал он мне. — Поезжай со мной в Лифляндию; тогда тебя никто не тронет!»
Когда мы выходили с ним за ворота, с нами вместе был мой шурин Франц Баурман. Он взял терновую ветку и сказал: «Дай-ка я взбороню дорогу так, чтобы Генрих Штаден не мог ее опять отыскать».
В Любеке я попал в дом моего другого двоюродного брата, Ганса Говенера. Этот отправил меня с тачкой возить землю на городской вал. А по вечерам я должен был приносить полученные мною расчетные марки, с тем чтобы все они были налицо, когда он потребует вознаграждения от городской казны.
Шесть недель спустя, вместе с моим двоюродным братом я отплыл на Ригу, в Лифляндию. Там я поступил на службу к Филиппу Гландорфу — суровому господину, члену городского совета. И я опять должен был работать на городском валу. Здесь пришлось мне совсем горько.