Закат
Шрифт:
– Видите ли, этот символ – как и собственно вампиры, я имею в виду образ вампира, который когда-то рисовался в сознании людей, – представляет собой архетип. Он общий для всего человечества, не важно, Восток это или Запад, – но в рамках символа возможны разные пермутации, то есть перестановки. Понимаете? Они не явлены глазу, однако со временем открывают свой смысл, как это свойственно всем пророчествам. Смотрите внимательно.
Сетракян взял три листка бумаги и, придвинув к себе легкий самодельный столик, наложил друг на друга.
– Всякая легенда, всякая тварь, всякий символ, с которыми мы когда-либо можем столкнуться, уже существуют в обширном космическом резервуаре, где все архетипы ждут своего часа. За
Три полумесяца покружились на бумажных листках, передвигаемых рукой Сетракяна, и соединились в некое единое целое.
– Это не три луны. Нет. Это покрытия Солнца Луной. Три солнечных затмения, для каждого из которых существуют точные географические координаты – широта и долгота, – а вместе они обозначают равные промежутки времени, составляющие огромную, неимоверную протяженность лет, и возвещают о событии, ныне пришедшем к своему завершению. Являют нам сакральную геометрию предзнаменования.
Фет с изумлением увидел, что три простые фигуры, соединившись, образовали незатейливо выполненный знак биологической опасности:
– Но это же символ… Я знаю его по работе. Мне кажется, этот значок придумали в шестидесятые…
– Все символы принадлежат вечности. Они существуют еще до того, как привидятся нам во снах…
– Но как же вы…
– О, да ведь мы и без того знаем это. Мы всегда все знаем. Мы не делаем открытий, не узнаем что-то новое. Мы просто вспоминаем то, что забыли. – Сетракян указал на символ. – Это предупреждение. Оно дремало в нашем сознании и вновь пробудилось только теперь – потому что приближается конец времен.
Фет окинул взглядом свой рабочий столик, которым теперь завладел Сетракян. Старый профессор экспериментировал с фотографическим оборудованием. Объясняя свои действия, он заявил, что «проверяет технику металлургический серебряной эмульсии». Фет ничего не понял в этом объяснении, но, судя по всему, профессор знал, что делает.
– Серебро, – сказал Сетракян. – Аргентум по-латыни. Так называли его алхимики древности. Они представляли его вот этим символом.
Профессор снова ткнул пальцем в бумагу, указывая Фету на изображение полумесяца.
– А это, в свою очередь, Суриил, – пояснил профессор, предлагая Василию взглянуть на гравюру, изображающую архангела. – В некоторых Енохианских текстах он фигурирует как Аразиэль, Асарадель. Эти имена слишком похожи на Азраил или Озриэль…
Когда Сетракян положил гравюру рядом со знаком биологической опасности и алхимическим символом полумесяца, возник поразительный эффект: получилась своего рода стрела времени. Рисунки, совместившись, задали направление. Стрела указывала на цель.
Сетракян, разволновавшись, почувствовал прилив энергии. Его мысли метались, словно гончие, почуявшие след.
– Озриэль – это ангел смерти, – сказал профессор. – Мусульмане описывают его так: «…тот, кто о четырех лицах, о многих глазах и многих ртах. Тот, кто о семидесяти тысячах ног и четырех тысячах крыл». И у него столько же пар глаз и столько же языков, сколько людей на земле. Но, видите ли, это говорит только о том, что он может размножаться, воспроизводить и распространять себя…
У Фета голова пошла кругом. Надо было сосредоточиться. Сейчас его больше всего заботило, как бы наиболее безопасным образом извлечь кровяного червя из вампирского сердца, хранившегося у Сетракяна
в запечатанной стеклянной банке. Старик уже выстроил на столе ультрафиолетовые лампы, питавшиеся от батареек, – они должны были ограничить передвижения червя. Все, казалось, было готово: вот банка, совсем рядом, в ней пульсирует мышечный орган размером с кулак, – и тем не менее именно сейчас, когда пришло время, Сетракяну меньше всего хотелось кромсать злополучное сердце.Профессор наклонился поближе к банке, и из сердца тут же выметнулся похожий на щупальце отросток: на его кончике была присоска – ни дать ни взять крохотный рот, – которая мгновенно приклеилась к стеклу. Эти кровяные черви – опасные прилипалы. Фет знал, что старик уже много десятилетий кормил уродливую тварь капельками своей крови, нянчил ее, и в процессе этого пестования у профессора сформировалась какая-то жуткая, даже суеверная привязанность к червю. Возможно, это было даже до некоторой степени естественно. Но в той нерешительности, которую сейчас проявлял Сетракян, помимо меланхолии, была и еще какая-то эмоциональная составляющая.
Это больше походило на глубокую печаль. Или на крайнее отчаяние.
И тут Василий кое-что понял. По временам – это всегда было глубокой ночью – он видел, как старик, кормя червя, обитающего в банке, разговаривал с ним. Сидя рядом, при свете свечи, старик разглядывал сердце, что-то нашептывал ему и гладил холодное стекло, за которым таилась нечестивая тварь. А однажды – Фет мог поклясться в этом – он услышал, как старик что-то напевает. Сетракян пел тихо, на каком-то незнакомом языке – явно не армянском, как следовало бы из его фамилии, – и это была, похоже, колыбельная…
Старик почувствовал, что Фет смотрит на него.
– Простите меня, профессор, – сказал Василий. – Но… чье это сердце? Та история, что вы нам рассказали…
Сетракян кивнул, понимая, что он разоблачен.
– Да… Якобы я вырезал это сердце из груди молодой вдовы в одной деревушке на севере Албании? Вы правы. То, что я вам поведал, не совсем правда.
В глазах старика сверкнули слезинки. Пока длилось молчание, одна из них упала, и Сетракян наконец заговорил. Он понизил голос до самого тихого шепота – как того и требовал рассказ.
Третья интерлюдия
Сердце Сетракяна
В 1947 году Сетракян, практически без средств к существованию, оказался в Вене. В таком же положении, как и он, были многие тысячи людей, переживших холокост. Сетракян поселился в советском секторе оккупации. Молодой человек даже несколько преуспел – он покупал, чинил и перепродавал мебель, теми или иными способами попадавшую к нему из бесхозных складов и владений во всех четырех оккупационных зонах города.
Один из клиентов Сетракяна стал также его наставником. Это был профессор Эрнст Цельман, принадлежавший к очень узкому кругу переживших войну – и оставшихся в Европе – членов «Винер крайс», «Венского кружка», философского общества, сформировавшегося в 1920-е годы и прекратившего существование после захвата Австрии нацистской Германией. Цельман вернулся в Вену из изгнания; большая часть его семьи погибла в лагерях Третьего рейха. Профессор испытывал огромную симпатию к молодому Сетракяну. В Вене, городе, исполненном боли и молчания, во времена, когда говорить о «прошлом» и обсуждать нацизм считалось гнусным и отвратительным, Цельман и Сетракян находили великое утешение в компании друг друга. Профессор Цельман позволял Аврааму брать любую литературу из своей обширной библиотеки, и Сетракян, будучи холостяком, к тому же страдающим бессонницей, поглощал книги быстро и систематизированно. В 1949 году он впервые подал заявление о приеме на философский курс, а спустя несколько лет Авраам Сетракян уже занял пост адъюнкт-профессора в сильно раздробленном после войны и пока еще очень доступном Венском университете.