Заклятие (сборник)
Шрифт:
Ш. Б.
21 апреля 36 года
Мир сошел с ума. Никто не может сказать, как повернутся события. Все политическое тело Ангрии лихорадит, ее члены идут друг на друга войной. Межпартийная рознь и взаимная ненависть сильнее день ото дня. Мало того что на Ангрию ополчились Ардрах, Франция и туземцы, что Запад и Север укрепились на спорных землях, так надо еще и Нортенгерленду баламутить своих сторонников. Неясное брожение черни, про которое никто еще не может сказать, во что оно выльется, есть результат некоего импульса, который она видит в своем вожаке. Он явственно подает ей знаки, что его бездействие позади, но хранит загадочное молчание о том, какое направление примут грядущие беспорядки. Неспроста он отбросил титул Нортенгерленда и вновь стал Шельмой. Его последние эксцентричные выходки – не сама болезнь, а лишь симптомы дремлющего опасного недуга. Мы видим вращение пращи над головой Давида, подготовку к броску, который направит камень точно в лоб Голиафу. Тигр припал к земле: в какую сторону он прыгнет? Многие, подобно мне, задаются этим вопросом и с мучительным замиранием сердца ждут ответа. Иной раз в жизни видишь и слышишь такое, что невольно спрашиваешь себя: а по-прежнему ли я стою на ногах? Или, может, уже перевернулся вверх тормашками? Весь Витрополь говорит, что Нортенгерленд где-то в городе, живет с дамой, рыцарственно спасенной из тюрьмы. Нортенгерленд! – который до сих пор разъезжал между Элрингтон-Холлом и Уэллсли-хаусом и за герцогский титул не вступил бы под более скромный кров! Нортенгерленд – муж дамы, которая на тридцатом году жизни сделалась так царственно-внушительна и надменна, что не выходит из дома даже проветриться. Увы!
79
В более ранних произведениях Шарлотты – Фордыбак; разбойник и бунтовщик.
80
Уэслианство (методизм) – течение в протестантизме, у истоков которого стояли братья Джон (1703–1791) и Чарлз (1707–1788) Уэсли. Политически методисты были близки к либералам. Мать и тетка детей Бронте выросли в методистской семье, и самим детям Бронте методистская религиозная суровость была не совсем чужда, однако они находили смешными многие внешние ее проявления.
– Господи! Никогда еще более гнусная шайка скверных, развращенных, пакостных, поганых, паршивых и паскудных скотов не склоняла колени перед Твоим престолом!
Громкое, самое искреннее и прочувствованное «Аминь!» прокатилось по часовне, пока Бромли переводил дух после вступительного пункта своего вечернего молитвословия. Он продолжал:
– Мы – грязный сброд, черепица, которой скоблил себя прокаженный [81] , сосуды зловонной жертвенной крови, мусор со дворов Твоего храма, солома из навозной кучи, подстилка из собачьей конуры, воры, убийцы, клеветники и клятвопреступники.
81
Ср. Иов, 2:8: «И отошел сатана от лица Господня и поразил Иова проказою лютою от подошвы ноги его по самое темя его. И взял он себе черепицу, чтобы скоблить себя ею».
– Аминь! Аминь! – воскликнул каждый из глубины своего сердца.
– Мошенники, лихоимцы, – добавил я, глядя на своих соседей справа – Тима и Сурену.
– Скарб и дрова для дьявола, – подхватил голос из зала. Я вздрогнул и глянул с галереи, но все внизу скрывал непроницаемый мрак. Мистер Бромли продолжил:
– Яви мы взгляду все, что сделали, что передумали за полчаса под этим кровом, солнце бы почернело от омерзения. Излей милость Твою на нас, словно водопад, очисти нас, ототри песком и мылом, швырни нас в печь Навуходоносорову связанными в сюртуках и панталонах, в башмаках и шляпах, вместе с нашими кроватями и постельным бельем, одеялами, чехлами и наволочками, котлами и грелками, кастрюлями и сковородками, с нашими супницами и половниками – да ничто не уцелеет, ибо язва наших беззаконий на всем этом. О! пусть мы сгорим дотла, пусть от нас останется лишь кучка пепла на алтаре. Не дай нам выйти, как Седраху, Мисаху и Авденаго, чтобы и волосы на голове нашей не опалились и даже запаха огня не было от нас [82] . Нет, Господи! Орудуй кочергой хорошенько! Пусть будет много угля!
82
Ср. Дан., 3;8;94: «Тогда Навуходоносор исполнился ярости, и вид лица его изменился на Седраха, Мисаха и Авденаго, и он повелел разжечь печь в семь раз сильнее, нежели как обыкновенно разжигали ее, и самым сильным мужам из войска своего приказал связать Седраха, Мисаха и Авденаго и бросить их в печь, раскаленную огнем. Тогда мужи сии связаны были в исподнем и верхнем платье своем, в головных повязках и в прочих одеждах своих, и брошены в печь, раскаленную огнем…. И, собравшись, сатрапы, наместники, военачальники и советники царя усмотрели, что над телами мужей сих огонь не имел силы, и волосы на голове не опалены, и одежды их не изменились, и даже запаха огня не было от них».
Громкое и дружное «аминь» вновь подтвердило, что паства всецело присоединяется к молитве своего пастыря. Голос, звучавший раньше, вновь выступил с дополнением:
– И особенно, Господи, яви милость свою и могущество на возлюбленном брате нашем Бромли, да превратится он в кучку золы и окалины!
Голос и впрямь сильно отличался от грубого баса Бромли – спокойный, проникновенный, довольно громкий, с очень четким выговором и отвратительной гнусавостью. После часа невыносимых страданий молитва наконец закончилась; из ризницы вышел пономарь с двумя большими свечами (купленными, не сомневаюсь, в нашей лавке), которые и водрузил на высокие подсвечники по обе стороны кафедры. В их тусклом свете я наконец смог разглядеть даму на дальнем конце нашей скамьи. Она была в шелковом платье и куталась в большую красивую шаль. Очевидно, они с Масарой друг друга узнали, поскольку теперь негромко о чем-то беседовали; ее рука лежала в его руке. Таким образом, лицо дамы было обращено в мою сторону. Я видел влажные голубые глаза, бледную кожу, рыжеватые волосы и миловидные черты, исполненные глупого кокетства и притворного смирения. Во всем этом без труда угадывалась моя тетка, бывшая маркиза Уэлсли. Не желая подавать виду, что узнал ее, и вполне уверенный, что она меня не узнает, поскольку за время с нашей последней встречи мой облик совершенно переменился, я промолчал и вновь перенес внимание на кафедру. На сцене как раз появился новый актер: за маленькой кафедрой теперь помещались двое, и казалось, что сейчас она разломится пополам. Один – низкорослый и кряжистый
мистер Бромли – сидел, второй стоял в полный рост: очень высокий и столь же худой человек с необычным, заострившимся лицом, точеными чертами, блуждающим взглядом и копной черных волос, в беспорядке падающих на лоб. Платье на нем было простое и приличное, однако облегающий покрой являл взорам ужасающую впалость живота и худобу ляжек. Джентльмен начал читать отрывок, не раскрывая Библию: «Не спасать пришел я, а губить» [83] . С первых же слов я узнал голос, звучавший раньше из зала. Последовала проповедь: дикая, сумбурная и жуткая. Она целиком состояла из проклятий и обличений, затем перешла в странную политическую тираду, и вновь оратор говорил тем же нелепым тоном, словно глумясь над собственными словами. По-видимому, он приберегал силы для заключительных фраз и завершил мощным призывом к религиозному возрождению. Проповедник сошел с кафедры под стоны, вопли и громкие восклицания. Мистер Бромли представил его как «нашего дорогого брата Эшфорта», но меньше чем через две минуты после начала проповеди едва ли не каждый в часовне понял, что слушает Александра Перси! Едва наша компания, добравшись до выхода, ощутила дыхание ночной прохлады и увидела отблеск звездного неба, как к нам через толпу протиснулся джентльмен в крылатке. Он взял за плечо Луизу Дэнс, шедшую под руку с Масарой Лофти.83
Граф, по обыкновению, кощунственно перевирает евангельский текст, в данном случае: «ибо Сын Человеческий пришел не губить, а спасать» (Лк., 9:56).
– Миссис Эшфорт, – сказал он, – сейчас в ризнице пройдет молитвенное собрание. Вам следует дождаться его конца.
То был Нортенгерленд. Утонченное, надмирное существо в толпе сектантов с городской окраины! Масаре, Тиме, Сурене и мне было о чем поговорить в тот вечер за бараньей отбивной и стаканом разбавленного джина.
Ловя разговоры в кофейнях, обмениваясь сплетнями в клубах, читая домыслы газетчиков, иными словами – теша себя обсуждением скандальных поступков и возможной судьбы великих людей, мы не задумываемся, что их близкие, их жены и дочери, скрытые от наших взоров в полутьме дворцовых сералей, слышат те же рассказы, и то, что кажется нам облачками, для них – грозовые тучи, а то, что мы считаем снежинками, в их глазах – наконечники стрел. Мы издали смотрим на обиталища знати, будто на храмы; когда мы проходим мимо, задернутые окна кажутся безжизненными; трудно вообразить внутри существ из плоти и крови, подверженных тем же страстям, огорчениям, надеждам и страхам, что остальные смертные. Взгляни сегодняшним ясным апрельским вечером на Уэллсли-Хаус! Утром лил дождь, но сейчас небо прояснилось; солнце, клонясь к закату, заливает все таким ясным и теплым светом, что белое здание словно погружено в золото. Подойди ближе, поднимись по ступеням, встань у дверей. Изнутри не доносятся голоса, площадь тиха и пустынна, далекий городской гул и рокот морских волн лишь усиливают впечатление дремотной безмятежности. Думаешь ли ты сейчас о горестях и смятении, о сердцах, с замиранием ждущих свежих газет, утренней и вечерней почты? Не думаешь, mais allons, nous verrons davantage [84] .
84
но вперед, мы пройдем дальше (фр.).
– Гринвуд, сегодня герцогиня будет пить чай в западной гостиной.
– Да, мэм. Уильям уже отнес туда сервиз. А вот карточка для миледи.
– Карточка? Да, верно. Подайте мне ящик для письма, Гринвуд.
Мистер Пискод повиновался. Дама, говорившая с ним, села за стол, взяла лист веленевой бумаги и начала писать. Кроме нее и дворецкого, в большом зале никого не было, я имею в виду – никого живого, ибо в нишах застыли безмолвные мраморные фигуры: бледные и холодные в тени, они словно оживали в закатном сиянии из окна. Один солнечный луч падал на даму, о которой говорилось раньше, озаряя ее теплым сиянием. Это была высокая, прекрасно сложенная женщина двадцати пяти лет с очень темными, вьющимися вдоль шеи волосами, бледной кожей, итальянскими чертами узкого лица, выразительными карими глазами и осанкой, исполненной аристократического достоинства. Черное шелковое платье со свободными батистовыми рукавами украшала спереди меховая оторочка; боа из такого же меха свободно укутывало величавую шею, на которой было застегнуто серебряное колье с жемчугами. Дописав, дама велела подать свечу, запечатала записку и протянула ее Гринвуду со словами: «Пусть отошлют немедленно». Затем она встала и плавно скользнула в западную гостиную. Это очаровательная комната: ее окна выходят на цветущую лужайку, которую и солнечный, и лунный свет расчерчивает тенями молодых осинок. Королева Ангрии сидела у большого пылающего камина – подальше от окон, солнечного света и трепета осиновых листьев. На диване подле нее валялось множество прелестных томиков, переплетенных в белый, малиновый, зеленый и пурпурный сафьян. Некоторые были раскрыты, являя взгляду изысканные гравюры, папиросную бумагу и красивый шрифт на страницах цвета слоновой кости. Один выпал из ее руки и лежал на скамеечке для ног. Королева полусидела, откинувшись на подушки, глаза были закрыты, мысли блуждали в блаженных или скорбных видениях. Даже звук открываемой двери и шаги мисс Клифтон не вывели ее из полудремы.
– Так не годится, – вполголоса проговорила упомянутая дама, с тревогой глядя на августейшую госпожу, чье выражение – вернее, отсутствие выражения – явственно указывало на обморочное забытье. Мисс Клифтон ласково потрясла хозяйку за плечо. Та открыла глаза и слабо улыбнулась.
– Я не спала.
– Вы были без чувств, миледи, – ответила мисс Клифтон.
– Почти да. Но скажите, Амелия, который час? Почту уже принесли? Есть ли письмо?
– Семи еще нет, миледи, но ваша светлость сейчас будет пить чай.
И мисс Клифтон принялась расставлять серебряный сервиз. Герцогиня уронила голову на руки.
– Я что-то сегодня совсем вялая, – проговорила она. – Это солнце так сильно печет?
Увы, не слабое апрельское солнце, сверкающее на каплях утреннего дождя, вызвало недомогание ее светлости; так подумала мисс Клифтон, но придержала язык.
– Скорее бы почта, – пробормотала герцогиня. – Как давно было последнее письмо, Амелия?
– Три недели назад, миледи.
– Если и сегодня ничего не будет, что мне делать, Амелия? Я не засну до завтра. О, как меня страшат эти долгие бессонные ночи! Ворочаться столько часов на просторной одинокой постели, глядя на догорающие светильники. Я бы наверняка сумела уснуть, будь у меня одно ласковое письмо, чтобы прижимать его к груди всю ночь как талисман. Я бы все на свете отдала, только бы получить сегодня с востока квадратик бумаги, исписанный его быстрым почерком. Но нет! Если слухи о том, что отец встречался с Ардрахом, уже достигли Ангрии, мне остается лишь ехать в Олнвик и забыть всякую надежду. О, если бы он черкнул мне хоть две строчки за своей подписью!
– Миледи, – сказала мисс Клифтон, ставя перед госпожой серебряную чашечку и блюдце с печеньем, – вы получите вести с востока сегодня вечером, причем совсем скоро. Мистер Уорнер в Витрополе и через несколько минут будет у вас.
Приятно было видеть, как внезапный луч радости блеснул на скорбном лице королевы Марии.
– Благодарение небесам! – воскликнула она. – Даже если он привез дурные известия, это лучше мучительной неопределенности, а если добрые – мне ненадолго станет легче.
Пока она говорила, в соседней комнате раздались шаги. В дверь постучали, и вошел мистер Уорнер, закутанный с ног до головы, что диктовала необходимость: будучи узнан на улице, он бы в тот же миг утратил свободу. С рыцарственной преданностью министр встал на одно колено и поцеловал руку, протянутую ему герцогиней. Тревога блеснула в его глазах, когда он поднялся, оглядел королеву и увидел тень скорби на ее дивных чертах, увидел, как истончились и побледнели [конец строки утрачен].
– Ваша светлость чахнет на глазах, – резко проговорил он после того, как с приветствиями было покончено. – Вы изводите себя фантастическими домыслами и воображаете, будто все много хуже, чем на самом деле.
– Хотела бы я, чтобы вы оказались правы, – ответила герцогиня. – Хотела бы я верить, что мои опасения надуманны и я напрасно терзаюсь нервическими страхами. Докажите мне это, мистер Уорнер, и я ваша вечная должница.
Мистер Уорнер не дал прямого ответа. Он два или три раза прошел по комнате, потом сел и заговорил о деле, которое его сюда привело. Оно состояло в том, чтобы перебрать некоторые государственные документы, вверенные заботам королевы в пору ее регентства на время последней Этрейской кампании. Получив документы и необходимые пояснения, Уорнер углубился в бумаги. Герцогиня стояла у окна, глядя на игру золота, зелени и серебра в озаренных солнцем осиновых листьях, но думая совсем о другом. Она гадала, как заговорить о том, что тяжким грузом лежало у нее на сердце. Уорнер не передал ей письма или хотя бы устного сообщения, даже не упомянул имени, которое постоянно звенело в ее ушах. Покуда она ждала в томительном беспокойстве, мистер Уорнер наконец нарушил тишину.