Закон души
Шрифт:
Из-за холма, через который коричневым ремнем перебросилась дорога, долетало до нас глухое тарахтенье. Холм лежал у подошвы горы и, казалось, вздулся там потому, что кто-то могучий однажды слегка передвинул ее и она выперла землю перед собой вместе с ольхами, лиственницами и соснами.
Вскоре, дрожа щербатыми бортами, к речке подкатила полуторка. Из кабины выпрыгнул пожилой шофер. Он был очень жилист, словно сплетен из жил. Помахивая изрядно сплющенным ведром, он осмотрел колеса и направился к речке. Кеша подбежал к нему:
— Дяденька, возьмешь? Троих?
— Возьму, тетенька. Зачерпни-ка.
В
Шофер залил воду, заткнул промасленной тряпкой радиаторное отверстие, сунул под сиденье ведро, и мы поехали.
Возле кабины стояли два парня: широкоплечий, в репсовом костюме, и худощавый, в синей рубашке и лыжных брюках. Они поддерживали за талию девушку. Ветер надувал рукава-крылышки ее платья, по косам спускались колокольцы купальницы.
На скамейке, ближней к кабине, сидели три одинаково одетые девушки: в шелковых платьях — по голубому белые астры, в решетчатых босоножках. Они пели тонюсенькими голосами о Тоне, которая согласно прописке жила в Москве. Позади них гудел юноша, голый по пояс. У левого борта восседало семейство: отец — он обмахивал лицо соломенной фуражкой, мать — она грустно смотрела на горы, сын — пухлые мальчишеские щеки его вздрагивали, когда полуторку встряхивало, дочь — волосы ее откидывало на розовый, крестом бант.
А у правого борта пьяно, до хрипоты громко разговаривали мужчины: один — бледный, поджарый, с морщинами, которые как бы скользили от висков к уголкам глаз и там, сходясь, вспухали горошинами, словно завязывались узлом; другой — громоздкий, лицо, как из арбузной мякоти вырезанное, — красное, в склеротической паутине, руки буграстые — кажется, не мускулы под кожей, а крупные речные голыши.
— Михаилушка, — кричал поджарый в ухо громоздкому, — разве здесь реки? Урал называется. Тьфу! Вот у нас в России — Волга, она…
— Да, Николай, Волга — э-та… Я всю ее насквозь знаю. Волга — эт-та… Я в Кинешме мешки на баржи таскал. По три сразу. Сходни лопались. Богатырь!
— Точно! Из богатырей богатырь!
— Захочешь покататься, приоденешься — и на дебаркадер. Капитаны, как завидят, кричат в рупоры: «Миша, садись!» Сядешь к кому-нибудь, пароход отземлится от пристани и пошел шлепать. Смотришь, а воды, воды… Откудова только берется?
— Из подземных рек, Михаилушка.
— Ну да?
— Точно.
Кеша шмыгнул носом и озорно сказал в сложенные кольцом ладони:
— В рупоры… Ну да… Вру порой — получается нуда.
Девочка с бантом крестом прыснула от этих его слов и потупилась, а он хитро покосился на нее и выпятил толстые губы, довольный, вознагражденный за дерзость, пусть она не была услышана Михаилом и Николаем.
Чурляев подмигнул Кеше, потом осуждающе покрутил головой: парнишка, мол, ты храбрый и остроумный, но подкусывать пьяных не следует.
Полуторка перевалила кряж и покатилась по косогору. Синие тени облаков, солнечные кулижины, розовые табунки иван-чая, дымчато-желтые заросли бересклета, поляны ковыля — все это делало склон праздничным, цветным.
У огромного валуна полуторка остановилась. Он был дочерна прокопчен солнцем, тусклыми зелеными пятачками расплылся по нему
мох, напоминая крапины масляной краски. Из-под валуна бугристо бил родник. Все направились к нему. Мужчина в соломенной фуражке раздал своему семейству сухари, вынутые из бумажного пакетика, и они, все четверо, принялись макать сухари в ключ и весело похрустывать. Парни, которые только что поддерживали за талию свою подругу, заставили ее черпать ладонями воду и попеременно пили из них. Девушки в одинаковых платьях сердито посматривали на эту троицу и на юношу, голого по пояс, который взобрался на валун и стоял там, глядя вдаль.Кеша прошел с пустой бутылкой мимо скучающих красавиц и пропел:
— Мы грустим, мы кручинимся…
Одна из них сказала:
— Мальчик, дай, пожалуйста, бутылку.
— У мальчика есть имя и фамилия: Иннокентий Фалалеев, — ответил он и погрузил бутылку в ручей: из горлышка стеклянными шарами полетели пузыри.
Михаил и Николай сели под осинки, облупили полдюжины яиц, налили в складные алюминиевые стаканчики водки и начали кричать шоферу:
— Дугач, поди! Перекувырнем. Белая головка.
Тот не отвечал: бил каблуком в покрышку колеса. Рядом стоял Чурляев.
Михаил недовольно подошел к полуторке.
— Чего валандаешься?
— Колесо пропороло гвоздем. Вишь, шляпка торчит.
— Не плачь. На одном скате доедем. Пойдем перекувырнем.
— Нет, колесо заменю. И опять же — в дороге не пью.
— Идем, слышишь? — Как из арбузной мякоти вырезанное лицо Михаила еще пуще покраснело.
— Не пойду.
— Я исполняю обязанности завгара, а не ты. Приказываю.
— Колесо надо сменить, — отрывисто сказал Чурляев и свел полы накинутого на плечи пиджака.
Михаил дернулся, оскорбленно смежил левый глаз, а открытым начал гневно шарить по невысокой фигуре Чурляева.
— Затвори рот на замок. Говорун! Подобрали на дороге — молчи.
— Вы хоть и заменяете завгара, а машину не имеете права калечить, — твердо добавил Чурляев. — Государственное добро. Народное.
Михаил оттолкнул с дороги пяткой сапога камень, поймал за руку Дугача, и хотя тот, крепкий, словно сплетенный из жил, сильно упирался, потянул его к осинкам, где Николай держал наготове алюминиевые стаканчики. Михаил заставил шофера выпить с собой и Николаем; проводил в рот яйцо и, разжевывая его, таращил глаза на Чурляева.
— Ишь, щелчок, колесо, говорит, смените! Патрон в нос и луковицу чесноку. Чихать будешь? А? Не на того наткнулся! Волжанина задираешь, богатыря! Волга — эт-та… Я дюжинами таких бью. Я по три мешка таскал. Сходни лопались.
Чурляев прислонился плечом к борту, скрестил ноги и смотрел в степь, где льдисто мерцало озеро. Поза, мягкий взгляд, сцепленные на животе большие пальцы невольно убеждали в том, что он спокоен до смиренности. Я удивлялся: его оскорбляют, а ему это нипочем. Уже все начали поглядывать то на него, то на Михаила, стараясь понять, что произошло, уже Кеша не выдержал и громко сказал: «Надрызгался и прицепился к старому человеку», — а Чурляев по-прежнему не произнес ни слова, и только бледность, стушевавшая медный тон щек, наконец-то выдала, что где-то в глубине он не безответен, кипит от возмущения, но оно почему-то не прорывается наружу, точно плотиной закрыто.