Закон Шруделя (сборник)
Шрифт:
— Ну и зря. Можно было бы сходить, посмотреть что-то. Надо только для виду посетителями заделаться. У них там прям все для творчества. И, кстати, драмкружок просто отличный. В Кащенко тоже ничего, но сцена меньше. Там же дурдом. Кругом одни психи — чего с них возьмешь? Они и ставят, чего им в голову взбредет. Такая антисоветчина — любой Таганке сто очков форы даст. А какая там стенгазета!
Тут Шрудель мечтательно закатил глаза и зацокал языком.
— Это ж песня, а не газета. Какие названия, какие рубрики! Например, рубрика «Здоровая критика». Это в дурдоме-то. Или «За нами будущее!». Или «Кто не с нами, тот против нас». Да-аа… Нет, положительно, товарищ Гранкер, нам надо посетить дурдом.
Гриша хотел что-то возразить, но неожиданно выхватил в толпе
— Слушай, Вов, — зашипел Гриша, — кто это?
— Мишка?! Филолог-лингвист. А ты его что, знаешь?
Тем временем мужчина подошел и пожал им руки.
— Ну, что? Тоже прорвались?
— Обижаешь, — засмеялся Шрудель. — Чтоб Владимир Шрудель, да прорывался! Я спокойно прохожу. Это, кстати, Гриша Гранкер — надежда и оплот советской журналистики. А это Миша.
— Просто оплот, — пошутил Миша и почему-то еще раз пожал руку Грише.
— Как дела-то? — спросил Шрудель. — Закончил книгу?
— Закончишь тут. Зарубили, и все тут.
— Да ну?
— Мало того! Просто сделали диссидентом каким-то! Хотя я и так им уже стал. Монографию о Гашеке зарезали. О Кафке статью зарезали. Про Замятина заикнулся — чуть не поперли из института. Господи! Как в этой стране жить, а? А ведь так хочется просто заняться своим прямым делом — преподаванием, лингвистикой. А не бегать с высунутым языком в поисках подработок. Вот думал, все — дают поездку с лекциями. Хоть отдохну. Так такую гастроль устроили — только держись: Камчатка, Урал, Алтай… А Лене Голомазову — пожалуйста! Астрахань, Сочи, Ялта! Где справедливость, а? Почему Голомазову Крым, а Данилову — Алтай и Полярный круг? Чудовищное время… Никакого житья…
И тут до Гриши дошло, кто перед ним находится. Это был его собственный преподаватель, Михаил Андреевич Данилов. Мать честная!
— А ты где трудишься? — обратился Данилов к Грише.
— Я в «Московском пролетарии», Михаил Андреевич, — выдавил Гриша, по привычке выплюнув в конце имя с отчеством.
— О! — удивился Данилов. — А отчество мое откуда знаешь?
— Так говорил кто-то, — выкрутился Гриша.
— М-да, — задумчиво встрял Шрудель. — Времечко непростое.
— Да не непростое, а кошмар! — возмутился Данилов. — Ни вздохнуть, ни охнуть. После того как книгу зарезали, я — все. Отработанный материал. Теперь будут душить. Запомни мои слова. Хуже нашего времени ничего нет. Потому что все обожрались и поглупели.
— А сталинское? — возразил Гриша. Наконец-то он мог позволить себе поспорить с педагогом.
— Не, — отмахнулся Данилов. — Хочешь верь, хочешь нет, но там все было просто. Никакой свободы. То есть ничего нельзя. Это, конечно, тяжело. Но это не так тяжело, как сейчас, когда ты понимаешь, что что-то можно, но не знаешь что. Вот так.
Тут зазвенел звонок.
— Ой, — спохватился вдруг Шрудель, — мне надо срочно отлить, братцы. Миш, ты приходи к Семену на выставку тринадцатого.
— К Гусеву, что ли? Не пойду.
— Это еще почему?
— Он мне сказал, что мы живем в интересное время. Кретин.
— Как знаешь.
Шрудель убежал, оставив Гришу наедине с Даниловым, который, впрочем, тут же засуетился и, попрощавшись, исчез в водовороте зрителей.
В зале творился классический аншлаг. Люди стояли, сидели и висели повсюду. Детей не наблюдалось вовсе. Что Гришу даже обрадовало — скорее всего, их бы просто передавили к чертовой матери в этой толкотне. У них со Шруделем, впрочем, были законные места, что было приятно — стоять Гриша не любил. Его всегда удивляло то терпение, с которым советский (да и постсоветский) интеллигент был готов ради какого-то представления несколько часов пробыть в крайне неудобном положении (например, сидя на корточках у стены или стоя на ступеньках в проходе). В этом было что-то от православной
церкви, где верующие должны стоять во время службы. Некая жертвенность. Подтверждение твоей солидарности с христианскими страданиями. Недаром театр в России быстро превратился в «храм искусства» (на Западе такое определение вряд ли кому-то пришло бы в голову). Намоленная сцена, «священнодействуй или убирайся»… И посему стоячее положение русскому театральному зрителю вскоре начало казаться чуть ли не естественным или, по крайней мере, терпимым. В конце концов, раз тебе со сцены проповедуют доброе и вечное, имей совесть — потерпи, коли пришел в храм искусства.Едва в зале погас свет и началось действие, Гриша понял, что ни в какой дурдом ему идти не надо. Зрители реагировали на каждое художественное решение спектакля, а также каждое произнесенное актерами слово таким грохочущим смехом, что оставалось только дивиться. Например, когда Карабас-Барабас появился в темно-зеленом френче и сапогах, а потом еще и закурил трубку (что как раз было вполне по тексту сказки), зал пришел в такой экстаз, что аплодисментами заглушал каждую реплику актера. При этом сам актер (будучи не русского происхождения) говорил с акцентом. Акцент был явно не грузинский, но этого уже и не требовалось. То же относилось и к недвусмысленной интерпретации образа Дуремара, который носил черную шляпу и пенсне. Говорил он тоже с акцентом. Оттого все их диалоги были похожи на совещание в Кремле. Город дураков (он же, видимо, столица Страны дураков) был описан слово в слово, как в оригинале — текст произносился каким-то мрачным голосом сверху. При этом каждый образ носил красноречивые атрибуты советской жизни. И вообще все было таким красноречивым и недвусмысленным, что можно было диву даваться, как этот спектакль вообще пропустила цензура.
«По кривой грязной улице бродили тощие собаки в репьях, зевали от голода:
— Э-хе-хе…
Козы с драной шерстью на боках щипали пыльную траву у тротуара, трясли огрызками хвостов.
— Б-э-э-э-э-да…
Повесив голову, стояла корова; у нее кости торчали сквозь кожу.
— Му-у-учение… — повторяла она задумчиво.
На кочках грязи сидели общипанные воробьи, — они не улетали — хоть дави их ногами…
Шатались от истощения куры с выдранными хвостами…»
Далее шел текст про собак-полицейских. И хотя на головах у них были полицейские шлемы, излишне говорить, что шлемы эти до неприличия походили на милицейские фуражки советского образца. Кроме того, актерские реплики изобиловали якобы оговорками, каждая из которых вызывала неподдельный восторг у публики. Скажем, когда лиса Алиса с элегантно повязанным красным платком, смутно напоминавшим пионерский галстук, давала совет Буратино, как посеять золотые, чтобы выросло дерево, она говорила: «Да не забудь сказать „землю — крестья…“ — тьфу! в смысле, „крекс, фекс, пекс“…»
Дуремар-Берия говорил: «Я ловил шпио… пиявок в одном грязном пруду около Города Дураков». И так далее. Вообще все интерпретировалось так, как будто Карабас-Сталин пытается найти ключ к дверям бессмертия или что-то типа того. Нет нужды говорить, что главным свободомыслящим диссидентом в спектакле был Буратино.
Несмотря на царящее в зале веселье и ажиотаж, Шрудель сидел с серьезным и сосредоточенным видом.
— Хорошо, что сегодня пошли, — шепнул он Грише на ухо. — Завтра спектакля уже не будет. (Как в воду, кстати, глядел — на следующий день спектакль оперативно заменили.)
— Тебе что, нравится? — недоуменно спросил Гриша, разочарованный такой узостью мышления приятеля.
— Чегтовски, — по-ленински грассируя, ответил Шрудель.
— Тише, товарищи! — зашипели сидящие сзади.
В конце спектакля герои сказки получили свой кукольный театр и устроили представление, которое начиналось с того же, с чего начался и собственно сам спектакль театра из Душанбе. Там был маленький Карабас-Барабас с трубкой, Дуремар в пенсне и так далее. И куклам, смотрящим этот спектакль в спектакле, все ужасно нравилось. Они хлопали и кричали «браво» в унисон реальному зрительному залу.