Закон-тайга
Шрифт:
— Это — мысль. Мария Павловна — за вас. — Виталий Леонтьевич выпил вино с показным удовольствием.
— Благодарю. Тем более тронута, что вы многим рискуете.
— То есть?
— После смерти Петра ни один женатый мужчина не отважился пить за мое здоровье.
— Надо же кому-нибудь начинать. Впрочем, я не верю в свой приоритет.
— Напрасно. Я не люблю тех, кто мне не верит.
— И много таких нелюбимых?
— Не очень. Я не стараюсь множить врагов.
— Не каждый нелюбимый — враг.
— Потенциально — каждый.
— Значит я — исключение.
— Если только для оригинальности.
— Что вы, я всегда искренен.
— Все искренни… до судного дня.
До конца ужина они
Что Мария Павловна была на вечере не одна, Виталий Леонтьевич узнал лишь после ужина. Когда в соседней комнате заиграла радиола, сидевший слева от Марии Павловны немолодой мужчина с немного отечным лицом бесшумно отставил стул и с ленивой снисходительностью поклонился. Мария Павловна положила руку ему на плечо, и они закружились в вальсе.
Наблюдая за танцующими, Виталий Леонтьевич силился вспомнить, где видел партнера Марии Павловны. Раньше они не встречались — в этом был уверен. И тем не менее лицо его видел. Или это, или очень похожее выразительное лицо, с резко очерченным прямым носом и полными мясистыми губами. Наконец вспомнил: телевизор. Диктор объявила о выступлении поэта Одинцова. На экране появился немолодой человек с мясистыми ушами.
Лишившись общества Марии Павловны, Виталий Леонтьевич почувствовал себя в положении ребенка, у которого отобрали полюбившуюся игрушку. Ему было досадно и обидно, что кто-то, оказывается, уже имеет на нее право. Несколько раз Виталий Леонтьевич старался встретиться с Марией Павловной взглядами, и когда это не удалось, напустил на себя равнодушный вид и вышел на балкон.
Ночной город потерял формы и стал множеством светящихся точек, линий и разливов, мерцающих, потухающих и зажигающихся вновь. Лишь ближние дома, казавшиеся ниже на фоне тяжелого черного неба, сохранили очертания. Пронизанный двумя вереницами огней, проспект за железнодорожным переездом, где раскинулась индустриальная часть города, впивался белым жалом в огромную россыпь света. Оттуда доносились приглушенный шум и гудки паровозов. Пробегавшие под ногами Виталия Леонтьевича автомобили мягко шуршали по асфальту, подмигивали фонариками при обгонах. Все эти звуки — шелестящие, призывные, предупреждающие — сплетались в особый, ни с чем не сравнимый голос города.
Виталий Леонтьевич любил город так, как его любит прирожденный горожанин. Любил за удобные дома, заводы и за те умные машины, которые эти заводы выпускают. И еще любил он его за людей, которые строили дома, заводы, машины, за людей, которые все могут и все умеют, за то, что, связывая себя с этими людьми, он чувствовал в себе частицу их неистовой энергии. Как всегда, голос города подействовал на Виталия Леонтьевича. Он вдруг подумал, что с отъезда жены почти не брался за диссертацию. Сколько драгоценного времени ушло зря!
Как у всех умных, но неорганизованных людей, самоанализ Виталия Леонтьевича заканчивался самобичеванием. В нем как бы начинали рассуждать два человека. Один доказывал, что он ни на что не способен и напрасно старается. Другой не соглашался и настойчиво убеждал: для того, чтобы что-то сделать, нужно делать. Если верх брал первый, Виталий Леонтьевич впадал в меланхолию. Он бестолково бродил по комнатам, надоедал жене мелкими придирками и, в конце концов, злой и неудовлетворенный ложился спать. Если же — это во многом зависело от настроения и постороннего воздействия — побеждал второй, у Виталия Леонтьевича появлялась жажда деятельности. Тогда он закрывался в кабинете и на некоторое время с головой уходил в работу.
Сейчас, впитывая в себя голос города, он почувствовал знакомое возбуждение. В мыслях, слегка взбудораженных вином, замелькали цифры, фразы,
формулировки. Диссертация казалась выношенной и разработанной до мелочей. Эх, если бы можно было пером угнаться за мыслями! Ему захотелось непременно поделиться с кем-нибудь своим возбуждением, рассказать, какое это великолепное состояние — чувствовать в себе силу делать большую работу. Некоторое время он боролся с этим желанием, но затем решил идти в комнаты искать Оводова. В это время открылась дверь, и на балкон вышла Мария Павловна. Она прислонилась к парапету, томно спросила:— Скучаете?
— Что вы, наоборот!
— Одиночество вас вдохновляет, вы это хотите сказать?
— Не то, что вдохновляет…
— Но на торжественный лад настраивает.
— Опять не то.
Ему было неприятно, что она вмешивается в его состояние. Прикрыв на мгновение глаза, он увидел чистый белый лист бумаги, на котором появилось расплывающееся чернильное пятно. «Если бы я был художником, я бы именно так изобразил начинающуюся досаду… Как ее изображают абстракционисты?.. Темень, черный фон. Хаос. И через хаос — красная стрела — Мысль… Может, мы на самом деле не дошли до толкования абстракционизма?.. Какого дьявола она пытается толковать. Умничает баба. Ничего она не поймет. Что для нее бисер…»
Какое-то очень короткое время он боролся со своим желанием раскрыться, но настроение победило. И Виталий Леонтьевич, не думая о том, интересно это ей или нет, стал подробно описывать свое состояние. Он так увлекся рассказом, что не замечал, как менялось выражение ее глаз. Вначале игривое, оно постепенно стало серьезным, потом откровенно любопытным. Она слушала внимательно и лишь иногда осторожно, будто боясь нарушить ход его мыслей, поправляла свои раскинувшиеся по плечам волосы.
Мария Павловна была человеком искушенным. Красивых женщин вообще не обходят вниманием, а когда они одиноки — особенно. Мария Павловна жила без мужа третий год. Он на самом деле был главным инженером крупного завода и погиб при автомобильной катастрофе. Влиятельных знакомых после него осталось много, и, если она захотела, ей бы подыскали работу и менее обременительную и более оплачиваемую, чем нынешняя. Ей даже не раз вполне открыто говорили об этом. Но за каждым таким предложением она усматривала иные мотивы и одолжаться не хотела.
Вначале — из-за памяти о муже, которого, говоря откровенно, хотя не очень любила, но которому за многое была благодарна. А с течением времени просто потому, что ни от кого не хотела зависеть. Тем более, что в деньгах пока сравнительно не была стеснена.
На все случаи жизни она стремилась оставить право выбора за собой и вместе с тем старалась не лишать всех надежд людей, ее отличающих. Это была своего рода игра в «кошки-мышки», при которой более резвая и увертливая мышка не столько позволяет играть с собой кошке, сколько играет с нею сама. Проще было бы такое отношение называть кокетством, но это — не вполне правильно. Кокетство часто неосознанно и нерасчетливо, и кокетничающий человек нередко попадает в им же самим расставленные сети. А Мария Павловна именно играла. Умно, тонко, расчетливо и проигрывавала только тогда, когда сама этого хотела.
Ухаживали за ней многие и по-разному. Но, как она заметила, основных приемов было два. Один — когда мужчина ориентировался на женские слабости, из которых основной считал сочувствие, и другой прием — интеллектуальный. В то, что мужчиной может руководить самая обыкновенная искренность, она не верила. Слишком часто ей говорили о любви, и, как все, о чем говорят часто, эти разговоры ей приелись и любовь для нее стала не чувством, а лишь словом, за которым скрывался смысл не святой и глубокий, а пошлый и чувственный. Теперь, как только мужчина раскрывал рот, она настораживалась. И про себе отмечала: «программа-минимум» или «программа-максимум».