Залежалый товар
Шрифт:
Рафаэль пропустил еще две строчки.
«…и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную».
— Жизнь светлую, теплую, радостную, чистую, — повторил Рафаэль, — то же самое говорит Нина в «Чайке» Косте, который скоро застрелится. И, как в «Дяде Ване», — тоже на последней странице текста.
Рафаэль поднял глаза к лицам, на которых читалось терпение. Вспоминая свои слова, сказанные в тот первый день о том, что каждая роль питается всеми предшествующими, он рассказал, как все последние вечера перечитывал
— Вот Маша в первом действии «Трех сестер»: «Представьте, я уже начинаю забывать ее лицо. Так и о нас не будут помнить». А вот Астров в «Дяде Ване»: «Те, кто будет жить через сто, двести лет, и для кого мы сегодня прокладываем путь, подумают ли они о нас?» И Ольга, снова в «Трех сестрах», но уже в самом конце: «Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было…»
Рафаэль указал на лампу на столе:
— Вот этот свет будет освещать Соню и дядю Ваню, когда они наконец возьмутся зa свою работу. «Работать, работать…» — говорит Войницкий, как потом Чехов заставит сказать Ирину в «Трех сестрах»: «Теперь осень, скоро придет зима, засыплет снегом, а я буду работать, буду работать…»
Опираясь в своих доводах на тексты, Рафааль особенно настаивал на идее рассеяния, упорно присутствующей в конце каждой пьесы: «Уехали», — говорит старый лакей Фирс в «Вишневом саде», «Уехали», — говорит Астров в «Дяде Ване», и Марина: «Уехали», и Соня: «Уехали», и Мария Васильевна: «Уехали», и на следующей странице: «Уехал», — повторяют Марина и Соня.
«Мы останемся одни, чтобы снова начать нашу жизнь, — словно в ответ говорит Маша в „Трех сестрах“. — Надо жить… Надо жить…»
А Ирина: «Придет время, все узнают, зачем все это, для чего эти страдания… а пока надо жить…»
В чередование цитат Рафаэль добавил еще четыре «Если бы знать!» Ольги и шесть «Мы отдохнем!» Сони, но все уже поняли, что не дает ему остановиться.
— Твоя работа, — сказала Лотта, — не в том, чтобы открывать талант в актерах, а чтобы пробуждать в них самих себя.
А потом они играли так, как не играли ни разу прежде. Когда после последнего действия машинисты сцены опустили и снова подняли занавес, актеры, взявшись за руки, подошли к краю сцены, чтобы поклониться залу, который в тот день, по просьбе Рафаэля, был пуст. Но им всем казалось, будто до них доносится трепещущее эхо прерванного дыхания.
Назавтра, накануне премьеры, Рафаэль собрал актеров у себя, как собирают семью на день рождения. Было вино и угощение, и они пришли, не совсем понимая, как сложится этот вечер.
Через открытые окна с площадки на бульваре доносились крики игроков в шары, особенно возбужденные, когда кому-то удавалось выиграть очередное очко. Дени — по пьесе дядя Ваня — некоторое время следил за игрой. А потом, поскольку бульвар носил имя Бланки, спросил Рафаэля, знает ли тот, что во время Парижской коммуны на Бютт-о-Кай, расположенном в двух шагах, шли кровопролитные бои?
Рафаэль знал. Он даже уточнил, что Лео Френкель, почти его однофамилец, но
с «е» вместо «а», вероятно указывающим на его венгерское происхождение, был в то время депутатом XIII округа, в котором расположен бульвар Огюста Бланки.— В моей семье уверяли, — добавил Рафаэль, — будто он кузен моего дедушки Вольфа Лейба. Никто с уверенностью не знает, была ли у них возможность встретиться, зато всем известно, что высланный в Лондон как член I Интернационала, он был связан с Карлом Марксом.
Как бы продолжая разговор, Дени, который шагу не делал без своего концертино, запел «Красный холм» Монтеюса, его подхватили, а потом хором затянули «Время вишен».
Все более удаляясь от разговоров о театре, Рафаэль позволил себе задать актерам несколько вопросов об их детях. Почти сразу кто-то заговорил о собственном детстве.
Под наплывом внезапно подступивших воспоминаний Лотта, которая тоже была здесь, но до сих пор молчала, поведала голосом, вроде бы лишенным ностальгических ноток, кое-что о своем отрочестве, чего Рафаэль не знал.
— Венские обыватели были влюблены в музыку, почти все молодые девушки учились играть на рояле. И я, как все. Моя мама очень прилично играла и начала учить меня. Она считала, что у меня к этому талант, и нашла мне настоящего преподавателя, с блистательной репутацией. Он прослушал меня и согласился взять в ученицы. Мои родители познакомились с ним в одном из тех многочисленных в Вене мест, где можно пить шоколад и слушать музыку. В тот день они много говорили о Гофманстале[9], они восхищались им, они считали, что никогда прежде столь молодой человек не проявлял такого мастерства во владении языком.
Мои родители думали, что я еще слишком мала, чтобы в одиночку ездить на трамвае, поэтому мама всегда провожала меня к преподавателю. Потом, на мое тринадцатилетие, поддавшись моим просьбам и в поощрение моих успехов, они подарили мне велосипед.
Однажды, когда я сыграла отрывок, над которым долго работала, к моему удивлению, лицо учителя исказила легкая гримаса:
— Великолепно, Лотта. Но знаете ли вы, что такое ритм вальса?
— Раз-два-три.
— Раз-два-три? Вы уверены, что именно так, раз-два-три, раз-два-три?
— Да, раз-два-три, раз-два-три.
— Послушайте как следует: здесь коротко между раз и два, потом пауза между два и три, потом снова пауза между три и раз, и опять сначала: раз-два… три… Раз-два… три…
Он уже собирался показать мне это на рояле, но вместо этого спросил:
— Вы когда-нибудь танцевали вальс?
— Нет…
— Mein Gott! Но как же можно играть, если вы еще не танцевали? Вам никогда не показывали?
И, не дожидаясь ответа, учитель выбрал пластинку и поставил ее на фонограф. Это был отрывок из «Сказок Венского леса» Иоганна Штрауса…
Распутывая нити, связывающие ее с отрочеством, Лотта на миг задержалась в своих воспоминаниях. «Geshichten aus dem Wiener Wald», — повторила она про себя.
— И мы принялись танцевать. Достаточно было одного тура, этой руки, просто лежащей на моей талии, чтобы я не только поняла, как размечать счет на три, но и ощутила, едва касаясь пола ногами, удовольствие от незабываемой легкости.
Когда мы вернулись к роялю, учитель попросил, чтобы я положила свои руки поверх его. Он сыграл вальс № 7 Шопена, отрывок, над которым я работала. И мне показалось, будто память моего тела вся оказалась здесь, на кончиках наших пальцев. И уже не надо было отсчитывать ритм.