Замирая от счастья
Шрифт:
Обязанности их в подвале были несложными, но требовали большой аккуратности. Каждый день приходилось контролировать температуру и влажность воздуха, при необходимости проветривать помещение. А самое главное, нужно было открывать фанерные ящички, каждый на двенадцать гнезд, в которых лежали картофелины, перевертывать каждую картофелину и внимательно осматривать. Ящички стояли как в библиотеке – на деревянных стеллажах от пола до потолка вдоль стен и даже рядами посередине хранилища. За один день открыть их все было невозможно. Чтобы не запутаться, Петр Яковлевич установил четкий график – каждый день осматривать по нескольку стеллажей в определенном порядке. Губкин должен следовать за ним с фонарем и специальным журналом, в котором записывал название сорта, количество клубней, сроки
До войны выбракованную, а проще говоря, сгнившую по тем или иным причинам картошку отмечали в журнале и попросту выбрасывали. Теперь утилизация не перенесших зимовку клубней представляла большую сложность. Недостаточно просто написать в специальной графе дату и вид повреждения. Подгнившие клубни нужно было выбрать из гнезд, где они лежали, как птенцы, на серой промышленной вате, отметить в журнале и разложить по отдельным кучкам. Раз в неделю являлся сотрудник из специальной комиссии. При виде его у Ильи Ильича перекашивалось лицо, к счастью, из-за темноты, царящей в помещении, никто, кроме Нестерова, этого не замечал. Сотрудник также делал специальную опись поврежденной картошки в собственной тетрадке, расписывался в журнале у Нестерова, и после всех этих тонкостей картошку складывал в мешок и куда-то увозил. Уборщицу Настю в хранилище допускали только подмести пыль, и то обязательно в присутствии третьих лиц. Да осторожная Настасья и сама особенно не рвалась заниматься в подвале уборкой.
– Сами там чего еще своруют, а свалят-то всегда на того, кто помладше. Я же за них и отвечай?
И из-за этой «государственной» картошки у Нестерова теперь совершенно не оставалось времени ни для того, чтобы пересмотреть сохранность кафедральных гербариев, ни подготовиться к весенним полевым работам в учхозе, да и просто полистать старые научные журналы, что он так любил делать в перерывах между занятиями. Ему хотелось бы бегать по лестницам между лекционным залом, учебными комнатами на своем кафедральном этаже и подвалом, чтобы как можно быстрее сделать всю эту работу и не задерживаться, но он не мог уже бегать. Каждый шаг, каждая ступенька давались с трудом. Отзывались в груди одышкой, в голове – гулкими ударами сердца. Дома ждала его Прасковья Степановна, и он постоянно помнил об этом. Помнил – не вспоминая, потому что знание это жило в нем постоянно и было естественным для него, но все-таки возвращался он теперь гораздо позднее. Ужасно много времени требовала эта проверка клубней.
В темном подвале пододвинуть стремянку, залезть наверх, снять нелегкий для хронически голодного человека ящик, спустить и отнести на специальный стол, осмотреть каждое гнездо, перевернуть каждый клубень, продиктовать, закрыть, убрать, не оступиться, не уронить, ничего не пропустить…
Илья Ильич в байковых шароварах, валенках и ватнике ходил за ним с керосиновой лампой и журналом. Ящики таскать не помогал.
– Не нужно, – говорил Нестеров. – Я сам. Следите за лампой, а то еще устроим пожар.
Кстати, после начала войны Илья Ильич куда-то дел свою роскошную фетровую шляпу. Сменил ее на простой черный берет, в котором походил на испанского антифашиста, но уже к началу сорок третьего года почти не снимал с головы задрипанную меховую шапку-ушанку, уши которой завязывал тесемочками под подбородком.
– Знаете ли, в нынешние времена у меня голова пухнет от голода, беретик не налезает.
Осенью Губкин еще пытался острить, но к февралю замолчал. И вообще как-то вдруг опростился. Речь его, раньше даже не лишенная изящных литературных оборотов, теперь полна была матерщины. Нестеров молча слушал. Не исправлял, не поддерживал, за рамки служебных обязанностей не выходил. Тем более что мат был ни о чем конкретном. Просто мат. Потом замолчал и Губкин. Так они теперь и ползали по хранилищу, как две тени. Небольшая и уже переставшая быть крепкой тень Нестерова в его теперь странной для хранилища кепке, и страшная, кривая и горбатая тень Ильи Ильича. Сравнение с Квазимодо часто приходило Губкину раньше в голову, но теперь уже перестало
казаться ему остроумным и проситься на язык. Работая, Губкин то и дело взглядывал на ручные часы. Наверное, он торопится к дочери, думал Нестеров. Петр Яковлевич сам таких часов не имел – пользовался на лекциях старым хронометром на цепочке, который носил в кармане пиджака. Прасковья Степановна приколола конец цепочки с изнанки на булавку:– А то непременно заговоришься со студентами и потеряешь.
Когда Нестеров почему-либо медлил – ящик не удавалось сразу снять или сорт картофеля написан был чернильным карандашом и размылся, – Губкин вздыхал красноречиво, своими вздохами торопя Петра Яковлевича.
А Нестеров тоже рад был бы торопиться, но не получалось. Не дай бог ошибиться. Приходящие контролеры из органов не только забирали отбракованный материал, но и выборочно проверяли содержимое остальных ящиков.
– Ну-ка, ну-ка, давайте посмотрим, все ли у нас тут как надо хранится, – ласково приговаривал здоровенный чекист и в два легких и сильных маха оказывался на вершине стремянки. – Картошечка-то на черном рынке знаете сколько сейчас стоит? – Он заглядывал в ящики, спускал их вниз, переворачивал картошку.
– Вы осторожней, пожалуйста, не уроните! – вежливо говорил ему Нестеров. – Клубни у нас сортовые, редкие. Если ударить о твердое, быстро сгниют.
– Так вот и я о том же говорю, – все с теми же убаюкивающими интонациями приговаривал чекист, будто детскую песенку пел. – Хорошо, если еще ненароком ударить. А вот если ящичек-то специально уронить… Так это какие же на ней можно деньжищи сделать? Да и в отварном виде, я думаю, будет картошечка недурна … А-а? – И он вдруг будто менял маску на лице. Свирепо смотрел на Нестерова.
– Вы, товарищ, будьте спокойны, – ровным голосом отвечал чекисту Петр Яковлевич. – У нас каждый клубень находится на государственном попечении. Кроме того, этот картофель больше имеет научную ценность, чем кулинарную.
– Вот то-то и оно. Я и говорю – ценности надо сохранять. – Работник из органов легко проворачивался на каблуках, даже не думая убрать назад снятые с верхних полок ящики.
– А на государственном попечении у нас, товарищ доцент, сироты и инвалиды. Вы это имейте в виду! – Он строго смотрел на Нестерова и уходил не прощаясь.
– Хамы. – Однажды, не выдержав, сказал Губкин, с ненавистью глядя на закрывшуюся за чекистом дверь.
– Парень, наверное, из деревни, – отозвался Нестеров. – Слово «попечение» понимает только буквально.
– Это он не в деревне так рожу отъел. – Губкин крепко завязал под воротником шарф и направился к двери.
– Тише! Уборщица может быть за дверью! – с возмущением вслед ему шептал Нестеров. – Осторожнее надо быть! Ведь у вас дочь!
– Знаю, что дочь, иначе давно бы уж ушел…
– На фронт? Вас бы не взяли…
– На фронт… Ага… – Илья Ильич не договорил и вышел. А Нестеров еще долго сокрушался про себя, выходил в коридор, не гася лампу, осматривал помещение, где хранились ведра и веники и с замиранием сердца вспоминал, слышал ли он, когда и куда заходила и выходила Настасья во время их разговора.
Разговор этот, даже не разговор, а полунамек состоялся в хранилище в феврале. А в марте и Нестерову, и Губкину стало совсем плохо.
Лекции на неопределенное время отменили. Для тех, кто добирался в институт хоть погреться – ни общежитие, ни так называемые жактовские дома не отапливались, – занятия все-таки проводились. Но Нестеров теперь уже не вставал. Ни к доске, ни за кафедру.
– Садитесь, товарищи, поближе к столу.
Товарищи женского пола, замотанные в платки и шали, в валенках, в варежках – подползали. Рассаживались тихо, старались не шуметь. Нестеров раскрывал гербарии. Показывал дореволюционные еще атласы. Губкин развешивал на доске таблицы. На девушек не смотрел. В институтском вестибюле список фамилий сотрудников, погибших на фронте, занял всю стену. Паек, и так очень маленький, еще сократили. Академик, директор института, выпустил приказ об отмене еженедельных собраний. В большой аудитории от холода покрылись инеем стены, а в один из темных и пустых, по счастью, вечеров обрушилась в актовом зале люстра.