Замок искушений
Шрифт:
Он недоумевал.
Где-то в кустах у воды что-то затрещало, и в воду плашмя прыгнули несколько лягушек. Никто из них не заметил, как за стволом толстого вяза появился Этьенн.
Элоди снова заговорила.
— Когда умер отец, я вернулась из пансиона. Он оставил опекуном своего друга Леона де Жюссе. Тот был далеко не молод, и очень радовался, когда видел, что я стремилась понять… я хотела разобраться в азах управления хозяйством, и мне было лестно слушать его похвалы. Лоретт не способна была ничего понять в делах, Габриэль была совсем девчонкой. — Она тяжело перевела дыхание. — Я занималась подсчётом доходов, расчётами с арендаторами, закупкой конской упряжи и фуража для лошадей, подсчитывала, сколько нужно мяса для семьи и как дешевле привести его — из Бове или из Лана. Я так гордилась собой… И
Клермон почувствовал, что во рту у него снова пересохло, и заговорить смог далеко не сразу. Он и сам-то был склонен к самоанализу, но подобная мертвящая аналитичность снова показалась излишне жесткой.
— Зачем вы так, Элоди… Причём тут… Они вам — не дочери, а сестры. Вы не ответственны за них. Габриэль совсем юна… а Лоретт… как можно?
— Я не права? — Элоди посмотрела на него больными, утомлёнными глазами, казавшимися странно огромными. — В чём? Вы прекрасно понимаете, Арман, что они одинаковы. Одна отдалась, потому что её возжелали и совратили, а другая — не отдалась. Потому что её не пожелали совратить. А захотели бы — она пошла бы куда дальше Габриэль. Настолько дальше, насколько мсье Виларсо де Торан грязнее и омерзительнее мсье Дювернуа… Кстати, я могу спросить вас? — он бросил на неё испуганный взгляд, — что связывает вас с этим человеком? Вы с ним разговариваете так, словно вы… понимаете друг друга. Впрочем, нет, — опомнилась она, — он считает вас, судя по тому, что я слышала, наивным простаком…
Клермон задумался. Он не имел права делиться тем, что услышал от Этьенна — это касалось только самого Этьенна, и в отличие от его разговора с сестрой, тот разговор неблагородно было оглашать. Арман не мог говорить об этом, но мог выразить свою мысль, не раскрывая тайн графа Этьенна.
— За время моего пребывания здесь мое мнение о мсье Этьенне несколько раз менялось, от уважения до отвращения и от неприятия до сочувствия. Чтобы судить о человеке, надо проникнуть в тайники его мыслей, страданий, волнений. Я не имею права рассказать вам всё, просто поверьте мне, Элоди, в его жизни есть обстоятельства, сделавшие его тем, что он есть, обстоятельства, в которых он неповинен. Его таким сделали.
— А мсье Виларсо де Торан понимает, — что он есть?
— Что?
— Мсье Этьенн понимает, кем его сделали?
— Думаю, что да.
— И что сделал он сам, чтобы перестать быть тем, кем его сделали?
Клермон недоумённо посмотрел на неё.
— А он мог… разве он мог что-то сделать?
— Если из тебя сделали мерзавца и ты понимаешь, что ты мерзавец — перестань им быть. Те, кто сделали его тем, что он есть, ответят за это, ибо живёт Бог, но если он, осознав свою мерзость, не пытается излечиться — пусть никого не винит.
— …Возможно, вы правы, но мне стало жаль его…
— Лучше бы вы пожалели тех, кого он погубил. Сестра моей подруги по пансиону отравилась из-за этого мерзавца. Он мог остановить распад в себе и разорвать цепь порока — на себе. Но если он не хочет сделать это — мсье Виларсо де Торан тщетно будет ждать от меня жалости.
Неожиданно в древесной кроне раздалось если не карканье, то нечто весьма похожее. Арман изумился — воронье обычно громко переговаривалось по утрам, но вечерами их никогда слышно не было. Элоди тоже вздрогнула и поднялась, сказав, что ей пора к Лоретт. Арман кивнул, и они побрели обратно в замок, она — первая, он — за ней. Но у входа Элоди замерла и стремительно повернулась к Клермону, вцепившись в его жилет. Её приметно трясло, и рука, которой она указала на фронтон, ходила ходуном.
Арман смутно помнил, когда они возвращались с запруды вместе с Этьенном, никакой надписи над входом не было. Теперь буквы на стене снова читалась. Клермон, сжимая локтем трясущуюся
руку Элоди, привычно скопировал каракули, и перевернул их на свет недавно зажегшегося венецианского фонаря. «… mors te cito abstulit, сaecus et immodicus, crudeli funere exstinctus».— Бога ради, Арман, не выдумывайте ничего. Читайте, как есть.
Арман вдумался в текст.
— Это о мужчине. «…Смерть быстро унесла тебя, слепого и безрассудного, погибшего в муках» — Он тяжело перевёл дыхание.
— Точно ли о мужчине?
— Да, здесь окончания мужского рода.
— До гибели Габриэль это могло быть чьей-то нелепой шуткой, но теперь это не кажется таковой. Что здесь творится? Куда мы попали? Что происходит, Господи? — Элоди медленно вошла в темный холл. Клермон неожиданно вспомнил и, несколько путаясь, рассказал ей, что сказала ему старуха, случайно встретившаяся в горном ущелье. Элоди молча выслушала.
— И это вас не встревожило?
— Я подумал, что просто глупая старуха болтает вздор.
— Словосочетание «глупая старуха» не очень-то умно, Арман…
Клермон улыбнулся и почувствовал, его сердце заливает волна теплой нежности. Он кивнул и незаметно ласково сжал её пальцы. Он уже не любил. Он обожал её.
Этьенн, едва Элоди и Арман ушли в замок, вышел из своего укрытия. Он увидел их случайно, пытаясь закрыть раму и намереваясь погрузиться в фолиант Альберта Великого, но увидев, не мог не подумать, что Арман рассказал Элоди о его подозрениях. Он и сам не знал, хотелось ему или нет, чтобы мадемуазель д'Эрсенвиль узнала, кем была её сестричка. Подслушать разговор его побудило простое любопытство.
Услышанное ошеломило и покоробило его. Подслушивающий никогда не услышит о себе ничего хорошего, и эта жесткая максима сбылась на Этьенне. Он понял, что Элоди знает обо всём, и едва ли мог упрекать в чём-то Клермона, который, как думал Этьенн, рассказал всё Элоди. Его просили не разглашать только одно обстоятельство — о запахе в спальне покойницы. Но об этом речи и не было. Однако резкое и суровое самообвинение Элоди удивило Этьенна куда больше, чем Клермона. Суждение же о сестре, точнее, о сёстрах, несло печать приговора. Сам он рад был бы посмаковать эту тему — но именно посмаковать, а услышанное от Элоди не было смакованием. Сравнение же его самого с Дювернуа, благородная попытка заступиться за него Армана и не оставляющие никакой надежды слова Элоди о нём самом — заставили передернуться.
До Этьенна не сразу дошёл полный смысл сказанного. Вначале он просто чувствовал боль и раздражение — она совершенно равнодушна к нему и даже относится к нему с брезгливой неприязнью, подумать только — сравнить его с Дювернуа! Теперь он уже не мог тешить себя сказочкой, что она питает к нему склонность, но скрывает её. Это было даже не равнодушием, но отторжением. Отторгающая его женщина? Не любящая его и не влюблённая в него? Такого Этьенн просто не встречал.
Но и подумать, что Элоди просто играет равнодушие — не получалось.
Этьенна задело, что она удостаивала говорить с Арманом и, судя по всему, была с ним откровенной. Ему, правда, не показалось, что между Элоди и Арманом есть хотя бы подобие чувства. Влюблённые не сидят на лавке в туазе друг от друга и не обращаются друг к другу на «вы». Но постепенно, по мере обдумывания услышанного, Этьенн почувствовал странную томящую горечь.
Её слова медленно и во всей полноте доходили до него. Этьенн долго пытался постичь мысли и склонности Элоди, — чтобы понять ту слабину, на которой можно сыграть, чтобы заполучить красотку в постель. Но теперь, когда эти мысли стали ясны для него — оторопел. Он полагал, что нет женщины, которой он не сумеет завоевать, и сотни побед, не стоившие ни душевных усилий, ни финансовых затрат, казалось, подтверждали его правоту. Но эта девица обладала таким мышлением, которое делало все его усилия напрасными. Проступивший характер был нравом настоятельницы монастыря. Этьенн не видел пути получить её — иначе, чем взять силой, но даже Шаванель, не брезговавший никакими мерзостями, к подобному относился гадливо. Этьенну же, привыкшему к обожанию и поклонению женщин, это и вовсе претило. Его возбуждало тщеславное осознание женского обоготворения, и проявить себя в агрессии значило невозможное — признать зависимость от женщины, а это он считал унизительным и невыносимым для себя.