Замри, умри, воскресни
Шрифт:
— Через сорок пять минут мы совершим посадку в аэропорту Хитроу.
Оуэн был моментально забыт, я вдруг вспомнила, зачем, собственно, лечу в Лондон. И какие передо мной открываются перспективы. Я представила себе лучший из возможных исходов, и во рту у меня пересохло: меня издадут, книга будет иметь успех, и я стану знаменитостью… Но насколько это вероятно?
Мгновенно посерьезнев, я повернулась к Коди.
— Ничего из этой затеи не выйдет.
— Это ты так из вредности говоришь.
— Нет, серьезно. Ничего из этого не выйдет.
— Я не спорю.
— Ой, прости, я забыла, с кем имею дело. Мы немного помолчали.
— А
Он вздохнул и стал листать газету.
— Господи, о чем они только пишут…
В Хитроу мы приземлились через полтора часа — этот летчик оказался жалким обманщиком. Едва мы ступили на лондонскую землю, как мне повсюду начали мерещиться Лили и Антон. Каждую блондинку я принимала за Лили, а каждого мужчину выше ста семидесяти — за Антона.
— В этом городе восемь миллионов человек, — шипел на меня Коди, которого я то и дело хватала за рукав. — Мы никогда их тут не встретим.
— Прости, — прошептала я. С тех пор как Антон с Лили вместе, я бывала в Лондоне лишь дважды — сейчас был третий раз, — и пребывание на «их территории» начисто парализовало мою волю. Я до смерти боялась с ними столкнуться, и одновременно мне этого страшно хотелось.
Когда мы выходили из станции метро «Лестер-сквер», чтобы попасть в Сохо, я вся дрожала — где-то поблизости находилась контора Антона, но Коди отказывался называть улицу.
— Не отвлекайся! — заявил он. — Не забывай, зачем ты здесь.
Вам бы стоило взглянуть на эту Жожо Харви. Под три метра ростом, в теле, с темными ресницами и волнистыми каштановыми волосами до плеч. Если бы она была актрисой, то ее появление на экране сопровождалось бы тоскливой песней саксофона, с выраженными эротичными нотками. Видная девушка. И не тощая, понимаете? Ее было много.
Коди сказал, что подождет в приемной, и она повела меня по коридору в свой кабинет. На полках было полно книг, и, завидев «Мими» с ее бездарными снадобьями, я испытала приступ тоски, ненависти и еще примерно шестидесяти разных чувств. Хочу того же!
Жожо помахала растрепанной пачкой листов и сказала:
— Ваша рукопись. Ну и смеялись мы, честное слово!
— М-мм… Вот и хорошо.
— Как вы ездили в аптеку. И как папа отрастил бакенбарды. Просто здорово!
— Благодарю.
— Есть какие-нибудь предложения относительно жанра? Документальный или художественный?
— Не документальный, это уж точно. — Я была в ужасе.
— Тогда художественный.
— Но я не могу, — сказала я. — Это же все про моих родителей.
— И даже история с Гельмутом? Или как эта девушка — Колетт, кажется? — танцует вокруг пресса для брюк в одних трусиках? Мне этот эпизод очень понравился.
— Ну, нет, это, конечно, я из головы выдумала. Но главная линия — о том, как папа бросил маму, — это все подлинное.
— Знаете что? Можете считать меня бесчувственной, — она задрала ноги на стол — отличные сапоги, к слову сказать, — но это же все старо как мир: муж уходит к молодой женщине. — Она широко улыбнулась и сказала: — Никто же не подаст на вас в суд за то, что вы украли историю их жизни.
Легко ей говорить.
— Детали можно чуточку изменить.
— Как?
— Например, отец может работать в другой области — хотя все, что про шоколад, мне тоже жутко нравится, — а мама вообще может быть совсем не
такой.— Каким образом?
— Да каким угодно. Посмотрите на мам ваших знакомых — они все очень разные.
— Все равно все будут знать, что это про моих родителей.
— По статистике, каждый литературный дебют имеет автобиографическую основу.
Я хотела, чтобы она продолжала говорить, продолжала убеждать меня, уговаривать, а я чтобы продолжала возражать, а она бы опять отбивала мои аргументы. Приятно было сознавать свою востребованность, я готова была сидеть там вечно.
Но Жожо вдруг сбросила со стола свои длинные ноги, встала и протянула мне руку.
— Джемма, я не хочу уговаривать вас делать то, что вам претит.
— А-а… Верно…
— Жаль, что мы обе зря потратили время.
Меня словно ужалило. Она, наверное, очень занятой человек. Но мне все равно нравилось, как меня обхаживают и уговаривают, а сейчас эта Жожо стала нравиться мне заметно меньше.
Мы шли назад по коридору, а навстречу нам двигался этот ходячий половой акт — красивые длинные ноги в красивых брюках. Волосы черные и блестящие, как вороново крыло, глаза — синие, как мигалка на крыше «неотложки». (В точности этого сравнения я не вполне уверена.)
Он кивком головы поздоровался со мной и сказал:
— Жожо, ты надолго?
— Нет, сейчас буду. Это Джим Свитман, — пояснила она мне. — Шеф рекламной службы.
Мы с Коди возвращались в аэропорт на метро. Коди бушевал. Я была тише воды ниже травы. Агент, литературный агент проявил интерес к тому, что я накропала, — событие, по всем меркам более редкое, чем солнечное затмение. Теперь все было кончено. Я вздыхала. И готова была поклясться, что у Жожо безумный роман с этим неотразимым Джимом Свитманом.
Во мне словно заноза засела. Я зря потратила драгоценный свободный день — когда теперь на здоровье сошлешься? А худшее еще было впереди. В аэропорту я пошла в газетный киоск купить себе несколько журналов, чтобы было чем заняться в полете, и за два метра увидела это. По тому, как зашевелились волосы у меня на голове, я поняла, что случилось что-то очень скверное. Раньше, чем мой мозг успел перевести во что-то осмысленное заголовок на газетной полосе, в душе у меня уже поселился ужас. Это была фотография Лили — на первой полосе «Ивнинг стэндард», а крупно набранный заголовок — что самое ужасное — гласил: «Незнакомка из Лондона берет штурмом литературный мир».
Полностью статья была напечатана на девятой полосе. Я схватила в руки газету, поспешно долистала до нужной страницы и увидела еще один, в четверть листа, снимок Лили в ее роскошном доме (вообще-то, виден был только угол дивана) с ее роскошным сожителем, рассуждающим о ее роскошной, идущей нарасхват (поганой) книге. Больно признавать, но выглядела она великолепно, такая хрупкая, воздушная и совсем не лысая. Начес, конечно, «решила я.
Антон тоже смотрелся хоть куда, намного красивее ее, если уж говорить правду, тем более что волосы у него были свои, а не пересаженные, как у Берта Рейнольдса. Меня поразило сходство с прежним, моим Антоном, а новое в его облике вызвало протест. Волосы у него стали длиннее, а рубашка из чистого хлопка была вся в заломах — полная противоположность тем временам, когда его одежда всегда выглядела так, словно только что из-под утюга. (Впрочем, он и без этого всегда был хорош, я не такая вредная.)