Западня
Шрифт:
– Ого-го! – кричал Купо, переворачивая вверх дном пустой стакан Жервезы. – Да ты хлещешь, словно насос!.. Смотрите-ка, ребята, она даром времени не теряет!
– Не угодно ли повторить, сударыня? – сказал Соленая Пасть, он же Пей-до-дна.
– Нет, довольно.
Впрочем, Жервеза колебалась. От анисовки ей стало нехорошо. Хотелось бы выпить чего-нибудь покрепче, чтобы все обожгло внутри. Жервеза, оборачиваясь, украдкой поглядывала на машину пьянства, работавшую за ее спиной. Этот проклятый, круглый, как брюхо богача, котел, с длинным, изогнутым носом, бросал ее в дрожь и вместе с тем точно притягивал к себе. Он был похож на медные кишки какой-то страшной ведьмы, какой-то колдуньи, выпускающей огненными копьями адский огонь из своей утробы.
Эту машину следовало бы зарыть. Настоящий источник яда! Мерзкая стряпня, происходящая где-то в подвале. И тем не менее Жервезе хотелось
– Что это вы там пьете? – с любопытством спросила она мужчин, глядя загоревшимся взглядом на отливающую золотом жидкость в их стаканах.
– Это камфара дяди Колокба, старушка, – ответил Купо. – Будет ломаться. Мы тебе сейчас нальем, попробуй-ка.
Когда Жервезе подали стаканчик сивухи и челюсти ее свело от первого глотка, кровельщик, хлопая себя по ляжкам, прибавил:
– Что? Ошпарило глотку?.. А ты хлопни разом. Что? Это полезно, – что ни стаканчик, то шесть франков вон из докторского кармана.
На втором стаканчике Жервеза перестала чувствовать мучительный голод. Она примирилась с Купо и уже не сердилась на него за то, что он не сдержал слова. В цирк можно сходить как-нибудь в другой раз; в сущности, что там такого уж интересного, скачут по кругу на лошадях – и только. А у дяди Коломба тепло, уютно, и если деньги тают, если они уходят на водку, то по крайней мере они возвращаются тебе же в брюхо, – возвращаются в виде прозрачной, сверкающей, прекрасной, как жидкое золото, влаги. А-а! Плевать ей на все решительно! В жизни у нее не много радости! Все-таки утешение, что и она участвует в трате денег. К чему уходить, если здесь хорошо! Пусть там хоть трава не расти, чего беспокоиться. Жервезу разморило в этой жаре, кофта ее прилипла к спине, по телу разливалась приятная истома. Опершись локтями о стол, она смеялась сама с собою и мутными глазами поглядывала по сторонам. Особенно забавляли ее два посетителя за соседним столиком: один дылда, другой совсем карапузик; они были вдребезги пьяны и все время обнимались. Да, Жервезе все казалось смешным в «Западне»; ее смешила круглая, словно полная луна, рожа дяди Коломба – настоящий пузырь со свиным салом, и эти пьяницы, так смешно посасывающие свои носогрейки, стоящий в зале шум, и яркие газовые рожки, зажигавшие искорки в графинчиках и бутылках с ликерами. Запах кабака уже не был ей противен, – наоборот, он приятно щекотал ноздри, и ей уже казалось, что здесь хорошо пахнет. Веки ее отяжелели, она дышала часто, но не задыхалась, – нет, она наслаждалась, погружаясь в приятную полудремоту. После третьего стаканчика Жервеза опустила голову на руки и больше уже никого не видела, кроме Купо и трех его приятелей; теперь она сидела совсем рядом с ними, они тыкались друг в друга лицами, она чувствовала на своих щеках их горячее дыхание и близко разглядывала их грязные бороды, как будто считала в них волоски. Мужчины были уже совсем пьяны. Сапог, стиснув зубами трубку, пускал слюни важно и молчаливо, точно заснувший бык. Шкварка-Биби рассказывал, что недавно выпил одним духом целую бутылку: опрокинул ее разом себе в глотку, зажал зубами и высосал. Между тем Соленая Пасть пошел к прилавку за «фортункой». Он стал играть с Купо на угощение.
– Двести!.. Тебе, франт, всегда выпадают большие номера!
Пружина «фортунки» скрипела, красная кукла под стеклянным колпаком, изображавшая Фортуну, вертелась, сливаясь в круглое, мутное, словно винное пятно.
– Триста пятьдесят!.. Да ты сам, что ли, залез туда, прохвост ты этакий?.. Ну, нет, баста! Больше не играю.
Жервеза тоже заинтересовалась «фортункой». Она хлопала водку стакан за стаканом и уже называла Сапога «сыночком». За ее спиной, с глухим рокотом подземного ручья, продолжала работать адская машина, и Жервеза приходила в бешенство оттого, что не могла ни остановить ее, ни вычерпать до дна. Глухой гнев охватывал ее, ей хотелось броситься на этот огромный змеевик, как на какого-то зверя, топтать его каблуками, пробить ему брюхо. Все смешалось перед ее глазами: Жервеза увидела, как машина зашевелилась, почувствовала, как медные лапы схватили ее, а спиртной ручей потек прямо по телу.
Потом зал заплясал, газовые рожки задрожали, потянулись нитями, словно звезды. Жервеза была пьяна в стельку. Она слышала бешеный спор между Соленой Пастью и этим мазуриком, дядей Коломбом. Не хозяин, а обдирала, жила, прохвост. Настоящий разбойник с большой дороги! Вдруг началась свалка, раздался какой-то рев, с грохотом полетели столы. Это дядя Коломб, нимало не церемонясь, вышвыривал компанию за порог. Они топтались перед дверью, выкрикивая
что-то пьяными голосами, осыпая его неистовой бранью. Дождь все еще моросил, дул холодный ветер. Жервеза потеряла Купо, нашла его и снова потеряла. Ей хотелось поскорей очутиться дома, она шла, ощупывая стены, чтобы не сбиться с дороги. Внезапно наступившая темнота удивляла ее. На углу улицы Пуассонье она упала в канаву и решила, что попала в прачечную. Вода, лившаяся со всех сторон, сбивала ее с толку, ей делалось дурно от воды. Наконец Жервеза добрела до своего дома и шмыгнула мимо дворницкой. Там за столом сидели Лорилле и Пуассоны; заметив, до чего она дошла, они брезгливо поморщились.Она и сама не могла потом вспомнить, как взобралась на седьмой этаж. Когда она вошла в коридор, крошка Лали, услышав ее шаги, бросилась ей навстречу, ласково протягивая руки, смеясь и говоря:
– Жервеза, папа не вернулся. Посмотрите, как спят мои детки… Ах, какие они милочки!
Но, увидев отупевшее лицо прачки, Лали вздрогнула и отшатнулась. Она знала, что означает запах винного перегара, мутные глаза, судорожно сведенный рот. Жервеза, спотыкаясь, не произнося ни слова, прошла мимо, а девочка, стоя на пороге своей комнаты, молча следила за ней черными серьезными глазами.
XI
Нана взрослела, становилась девушкой-подростком. К пятнадцати годам она налилась, как яблоко, пополнела, побелела, стала пухлой, точно пышка. Да, пятнадцать лет, крепкие зубы, и ликаких корсетов. Свежее личико – кровь с молоком, кожа бархатистая, как персик, задорный носик, розовые губки и такие блестящие глаза, что мужчинам хотелось закурить от них трубку. С густых белокурых волос, цвета свежей соломы, казалось, слетала на виски золотистая пудра веснушек, и лицо Нана было словно в лучистом венке. «Да, недурна штучка! – говорили Лорилле. – Девчонку еще надо учить уму-разуму, а плечи у нее уже округлились, как у зрелой женщины».
Теперь Нана уже не подкладывала под корсаж комки бумаги. У нее развилась грудь, юная грудь, словно покрытая белым атласом. И это ничуть не смущало ее, она радовалась этому, ей хотелось иметь пышный бюст кормилицы, – так жадна и нерассудительна юность. Но особенно соблазнительной выглядела дурная привычка выставлять между белыми зубами кончик языка. Вероятно, разглядывая себя в зеркале, она нашла, что это ей идет, и с тех пор целый день ходила, высунув язык, чтобы выглядеть покрасивее.
– Да спрячь ты своего вруна! – кричала ей мать.
Часто приходилось вмешиваться и самому Купо. Он стучал кулаком, ругался и кричал:
– Уберешь ты свой красный лоскут или нет?
Нана была большой кокеткой. Ноги она мыла не слишком часто, зато носила такие узкие ботинки, что испытывала ужасные мучения; и если кто-нибудь замечал, как она бледнеет, и спрашивал, что с ней, то она, не желая признаться в своем кокетстве, жаловалась на колики. В доме не хватало хлеба, и наряжаться ей было нелегко. Но Нана делала настоящие чудеса: она таскала ленты из мастерской и придумывала себе наряды, – затасканные платья она украшала бантиками и помпончиками. Летом она торжествовала. По воскресеньям, надев перкалевое платьице ценой в шесть франков, она весь день гуляла по улицам, и о белокурой красотке говорил весь квартал Гут-д'Ор. Да, ее знали всюду: от внешних бульваров до укреплений и от шоссе Клиньянкур до Гранд-рю де-ла-Шапель. Ее называли «курочкой», потому что и в самом деле она была свежа и миловидна, как курочка.
Особенно шло ей одно платье, белое, в розовых горошинках, – совсем простенькое платьице без всяких украшений. Короткая юбка не скрывала ног; широкие свободные рукава обнажали руки до локтей; вырез в форме сердечка, который Нана, прячась от колотушек Купо, где-нибудь в укромном уголке на лестнице подкалывала булавками, открывал снежную белизну шеи и золотистую тень у груди. Вот и весь наряд, в придачу только розовая лента, развевавшаяся над затылком. Нана была свежа, как букет. От нее веяло прелестью молодости, чем-то женственным и детским.
Воскресенья были для нее в те времена днями свиданий с толпой, с мужчинами, проходившими по улице и бросавшими на нее жадные взгляды. Она ждала этих свиданий целую неделю, ее подстрекали желания, она задыхалась, ее манил простор, прогулки на солнце в сутолоке праздничного предместья. С утра она принималась наряжаться и целыми часами просиживала в одной рубашке перед осколком зеркала, прикрепленным над комодом; весь дом мог видеть ее в окне, поэтому мать сердилась и спрашивала, долго ли она собирается разгуливать нагишом. Но Нана босиком, в сползавшей с плеч рубашке, с разметавшимися волосами продолжала спокойно приклеивать подсахаренной водой завитки на висках, пришивать пуговки к ботинкам или прикалывать бантики на платье.