Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Запах напалма по утрам (сборник)
Шрифт:

Сашуля не знал.

– Нет, ты в глаза мне посмотри, я же тебе в глаза смотрю… – сказал папа. – Ты на вопрос мне ответь: ты вот – знаешь, сколько вот эта буханка стоит? Думаешь, двенадцать копеек? И все? Все, да не все. Ты-то за свою трудовую жизнь только в горшки гадил да вот шарики катал. А сколько крестьянского пота над этой буханкой пролито, имеешь представление? Сколько страданий пережито? Сколько слез, горя вынес советский народ, чтобы вот такому бугаю, как ты, на блюдечке, можно сказать, поднести вот эту простую буханку?

Папин голос витал около абажура, расплывался по стенам, но бил в основном куда-то Сашуле в горло. Прямо туда, где был суп. Горячий.

– И вот за эту буханку

мы вот с матерью корячимся, ночей не спим, и соседи наши…

Папа не договорил. Он схватил нож и быстро отрезал от батона три здоровущих ломтя.

– На. Съешь при мне. Да не так, не с кислой мордой. Съешь – с благодарностью. Это святой хлеб, понимаешь? Всего народа хлеб. Мать, поди сюда. Я вот сыну рассказываю, почем хлебушек, как его добывают. Ма-а-ать, сюда иди, говорю!

Мама пришла смотреть, как Сашуля давится коркой, разжевывает мякиш. Суп уже остыл, не дымился.

– Сначала хлеб серпами жали, сеяли вручную… – приговаривал папа с неестественно расширившимися глазами. – Давай-давай, тоже твой кусок… Серпом по ноге знаешь – как? Тяп, и нет пальца, вон как у деда. Де-е-ед! Отец, подь сюда, я парню рассказываю, как ты в Гражданскую…

Хлеб уже не лез. Священный хлеб не хотел пролезать в горло, распирал его и шевелился как живой. Наверно, он не хотел, чтобы его ели с ненавистью. А день был такой хороший. Пока этот шарик не скатался. Вот хлеб и обиделся. И папа тоже. Все обиделись на него, вся советская страна. Соседям, Корочкиным, расскажут, и все будут на него во дворе пальцами показывать, смеяться, грозить, санки отнимут, поломают молотками велосипед!

– А-а-а, вот они, внуки-то. – бормотал рядом дедушка. Газета была зажата у него под мышкой заголовком вниз. – Рубились за них в чистом поле с белочехами, мерзли в окопах, под канонадой ходили, вшей жарили, Россию отстояли, а они…

– Да что им говорить! – продолжал папа с большим жаром. – Им хоть кол на голове теши! Ведь почти не порол, растил, одевал, а он…

– Что? – спросила бабушка, втискиваясь между косяком и мусоропроводом.

– Шарики он из хлеба лепит, вот что… – произнес папа в страшной побелевшей тишине. Семья в ужасе остолбенела. Папа высоко, под самую лампочку вздел Сашулино произведение. – Шарики. А хлеборобы на полях, ночами, в три смены – комбайнеры, шофера, агрономы, рассыпальщицы на току, – им что, делать нечего?… – Папины глаза стали белыми. – Съел, что ли, падла?! Съел, спрашиваю? Отвечай!

Сашуля попытался ответить.

– Съел, мать твою? – Мама вскрикнула и выбежала. – Что молчишь? Подлец ты. Паскудник. Наказать тебя надо. Как народ наказывает. Крепко. Так наказать, чтобы на всю жизнь. Чтобы запомнил. И никогда…

Сашуля видел, как папины руки отрезали от буханки еще и еще, накладывали на тарелку, отгоняя покрытые веснушками дедушкины, стремившиеся помочь.

– А ну держи его. Я ему этот хлебушек наш прямо в глотку запихаю! – слышался чей-то звенящий от обиды голос. Метались тени. Рот не открывался. Из него вываливался непрожеванный хлеб. – Погоди, за плоскогубцами сбегаю. Расширитель вставим. А сверху можно молотком вбить. По сусалам, хе-хе. Прям по зубам его. Ага. Давай.

Горел какой-то ужасно яркий фонарь. Почему-то через гофрированное стекло. Свечей в двести.

Мякиш проталкивался сквозь трахею. Вопил по радио гимн.

Разве уже утро, думал Сашуля, или ночь? Только что же был день.

Папины пальцы пихали батон уже целиком. дедушка держал за шею и натужно вскрикивал. Мамы не было. Бабушка звенела неподалеку кофтой с медалями. Сашуля ни с чем бы не перепутал этот звон. Бабушка всегда надевала кофту, когда шла на демонстрацию или в ЖЭК.

– Готово. Вот и молодчик.

Перед глазами шли разноцветные круги. Воздуха не было. Ни

глотка. Словно в воде или в космосе без скафандра. Сердце выскакивало из груди. Сашуля был в вакууме.

– Понял? Понял, вражина, каков он, наш советский хлеб? Будешь еще из него катыши катать? Будешь? Говори – будешь? Предатель! Антисоветчик! Крыса! Сукин сын! Космополит! Враг народа!

И тут со всех сторон посыпались удары. Сашуля не мог ни заслониться, ни закричать: хлеб мешал.

Эмигрант Александр Мякишев подбросился на кровати и посмотрел в лобовое стекло мансарды.

– Ненавижу!..

По стеклу кипели дождевые капли.

– Ненавижу вас, гады, – нелепо разнеслось в копенгагенской комнатушке на верхотуре. Словно бы ни к кому. На столе гигантскими фаллоимитаторами пролегали и перегибались где-то за горизонтом запакованные в полупрозрачные пакеты датские батоны. Александр схватил тот, что поближе, и с наслаждением стал разрывать на части, топча ногами. Трещала упаковочная бумага, сыпались крошки.

– Сволочи. Коммуняки поганые. Совки заскорузлые, немытые. Ненавижу вас всех. Сами вы падлы! Рабы. Уроды. А я… А я… Я…

В проем двери то ли изумленно, то ли почти безучастно смотрела шлюха Ирэн.

СССР не кончался.

Возможно, в отличие от Мякишева он был бессмертным.

Почти как хлеб.

Выставка Буратино

Серпы, перекрещенные молотами, на ситцевых занавесках веранды напоминали кривоватых птичек. Из-за них задувало мокрым деревом, июльским купанием, а Котя все макал и макал извазюканную во всех банках кисточку, проводил мохнатые линии, отжимал воду, сушил ползущие натеки, снова макал, и не было этому конца: сзади, немолчно поскрипывая суставами коленок, ходил Буратино.

Когда лучи вспрыгивали на картинку, было видно, какая она взбугренная и заплаканная. Листья яблонь сочувственно покрапывали грибной капелью.

– Котя! – вскрикнул Буратино. – Ты опять!

Мальчик съехал с отсиженной ноги и огорченно посмотрел на учителя.

– Котенька, я же просил, умолял, объяснял тебе! Что скажут теперь высокие товарищи? Ты помнишь девиз выставки?

Буратино схватился за жидкие стружки прически, растянув в нервной гримасе страдальческие тонкие губы. Котя посмотрел на рисунок.

– Девиз выставки «В каждом рисунке солнце!» А у тебя?!

Котя подумал. И снова посмотрел на Буратино, зеленая накидка которого колебалась в эту минуту особенно жалко и неприкаянно.

– Но ведь на улице идет дождь.

– Дождь, дождь, дождь!!! Но что это меняет? Солнце-то ты мог нарисовать?! Простое солнце! Смотри, куда ты теперь его поместишь, когда здесь град, буря, торнадо, геенна, ниагарские выкрутасы! Котенька, ты еще маленький, но я тебе скажу сразу, чтобы ты запомнил и никогда этого не повторял, – то, что ты сделал, называется не нашим, чуждым, хотя и понятным словом «формализм». А формализм есть не свойственное никому из нас, советских людей, видение действительности, и это в тот момент, когда каждому советскому мальчику даны от рождения краски, кисточки, личный руководитель, внимание высоких товарищей, светлая дорога в завтра! – Буратино щелкал напомаженными челюстями и носился по веранде, как заведенный золотым ключиком. – Пойми, нас сочтут нравственными диверсантами, и они будут правы, тысячу раз правы! Наша идейность не должна вставать между искусством и практикой, мы должны видеть мир солнечным и радостным, несмотря на отдельные перегибы и уклоны, пойми и усвой, пойми и усвой! Наше настроение не может быть мерилом исполнения! Все уже сказано не нами, мы оформители уже существующего – того, что дано нам в ощущениях! Что ты чувствуешь?

Поделиться с друзьями: